«наукова думка»



Сторінка20/26
Дата конвертації19.02.2016
Розмір5.65 Mb.
1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   26

VII

Мысли его, угнетенные тяжестыо всех впечатлений этого дня, сначала обривались и путались. Ему мерещи-лись бессвязные обрывки всех виденных и слышанных в этот день событий, жгли его мозг своей вопиющей не-правдой, замораживали кровь своей безграничной мер-зостью. Но мало-помалу, по мере того, как темнота все больше и больше сгущалась перед его телесными глазами, мысли его успокаивались, крепли, приходили в порядок, память овладевала картинами воображения, и дух его с трудом, но быстро освобождался из этой темной западни и летел к ярким звездам, к чистым водам, в прпвольный веселый мир, который он оставил сегодня, увы, кто знает, как надолго!..



Никогда еще этот мир не казался ему таким прекрас-ным, таким веселым, таким привольным, как именно в последние дни, именно в последпее утро! Никогда еще его душа не чувствовала себя такой сильной и смелой, как сегодня, именно перед этим страшным, глубоким паде-нием. Никогда не роилось столько блестящих надежд на будущее в его голове, как именно сегодня, за несколько минут до удара, который должен был разбить их все в са-мом зародыше. Никогда еще звезда любви не сияла ему так ярко, так чудно, так обаятельно, как именно сегодня, перед той минутой, когда должна была погаснуть для него — быть может навсегда!..

Вся жизнь его прошла в бедности и нужде, в тяжелой борьбе за пропитание, за ученье. Он окончил своє образо-вание круглым сиротой, без отца, без матери, содержа себя собственным трудом. G малых лет привык он к труду, полюбил науку и, по мере перехода в высшие классы, он все с большим увлечением отдавался науке. Высшим счастьем представлялось ему найти учителей, которые бы могли заинтересовать, давали бы простор самостоятельной работе мысли ученика, приохочивали бы к независимому ТРУДУ- Вне науки, вне чтения учебных и неучебных книг он не знал жизни, прошел гимназию ребенком, аскетом и еще до окончания гимназии начал болеть грудью и гла-зами.

После экзамена зрелости он уехал для поправлення здоровья к одному товарищу в горы и там познакомился с его сестрой Ганей. Неведомое ему до тех пор чувство любви к женщине пробудилось в нем, взволновало его молодую кровь, раскрыло постепенно его глаза на дей-ствительную жизнь, рассеяло книжную дымку, сквозь которую он мало замечал до сих пор действительность. К тому же и новое общество университетских людей, сре-ди которого он очутился, навело его на новые мысли, рас-крыло перед его глазами новые взгляды на жизнь, на цель науки, на цель образования и всех человеческих стремлений. И все его прошлое явилось ему в другом свете, многие вынесенные из гимназии убеждения и веро-вания исчезли без следа. Это была тяжелая внутренняя борьба, долгая и разрушительная и только любовь давала ему поддержку и силы. Вместе с ним Ганя, с которой он вел деятельную переписну, проходила все фазы его умст-венного развития и это общение укрепляло их в дальней-шем следовании по начатому пути. Они давали друг другу слово — отдать свою жизнь борьбе за свободу, свободу народа от чужевластия, свободу личности от пут, нало-женных на нее другими людьми, несчастно сложившимися общественными условиями, свободу труда, мысли, науки, свободу сердца и разума. Они оживленно разбирали вдвоем эти новые, возвышенные мысли, следили за их развитием во всем современном мире, радовались их новим приверженцам, старались утвердить на этих идеях все своє миросозерцание. Это были блаженные минуты для Андрея и Гани, минуты, когда человек с человеком встречается заветными мыслями, подает руку на почве самых святых убеждений! Но им обойм все еще чего-то недоставало. После горячих споров о теориях, после чте-ния лучших и капитальнейших сочинений о занимавших их предметах, они невольно взглядывали друг другу в глаза, глубоко-глубоко, будто старались усмотреть в них нечто большее, чем общность в теориях. Глаза их горели более жарким огнем, чем огонь убеждения, их уста дро-жали не от слов научных доказательств, их лица алели не от наслаждения найденной истиной. Их кровь обращалась живее, когда они встречались, и это была другая могучая сила, которая влекла их друг к другу. И часто среди чте-ния, среди горячего теоретического спора их голос дрожал и тихо замирал на трепетних устах, рука искала руки, глаза — милых глаз...

— Ах! — застонал вполголоса Андрей и живее за-бегал по темной камере,— Отчего эти минуты так быстро пропіли, зачем они не продолжались? За что я дол-жен был потерять тебя, навек потерять, Ганя, счастье моє?!..

G трепетом тревоги мысль его пролетела сквозь мрач-ное, тяжелое время преследования, муки за его заветные ВЗГЛЯДЫ. Он видел себя в тюрьме, перед судом,—перед его глазами проходили едкие, бесстыжие издевательства га-зетчиков над его мыслью, над его любовью. Он дрожал всем телом от этих воспоминаний, словно на морозе. А потом ему вспомнидась его утрата. Ганины родители отка-зали ему от дома, запретили видеться с Ганей, переписы-ваться с ней, перехватывали письма, которые он тайно ей писал, чтобы хоть в нескольких словах поделиться своим горем с любимой жєнщиной! Скоро и этого нельзя было делать... Еще раза два-три блеснуло ему прежнее счастье — на несколько мгновений, а потом настала ночь, темная ночь горя, сомнений, отчаяния... Ганю принудили выйти замуж за другого... Андрей переболел эту утрату, смотрел на нее спокойно.— «Что ж! он человек добрый, хороший, он не убьет ее мысли, не заглушит ее сердца, она счастлива с ним, полюбила его,—но я!.. Что я без нее? Ведь она была моей душой, моей силой, моей на-деждой,— а что я теперь без души, без силы, без наде-жды?.. Трупі временно ходящий по свету труп! Все, что я любил больше всего в мире, стало моим горем. Если бы я не полюбил ее так всей душой, я мор бы еще теперь полюбить другую, найти утраченное счастье. Если бы я не полюбил так всей душой свободу, я бы не терпел теперь неволи, а может быть, и самая неволя не казалась бы мне такой ненавистной, такой мучительной...»

И ему вспоминается его последнее свидание с ней уже замужней, вот теперь, вчера, сегодня утром! Их разгово-ры, их радость, смешанная с горем и тоской, все это жжет его, к земле давит. А все-таки он был счастлив, ах, как счастлив! Потому что в те минути он чувствовал, что его прежняя лгобовь не остыла, не замерла, что она живет, пылает, как и прежде дарит над его мыслями, управляет всеми его желаниями и стремлениями по-прежнему... Правда, он теперь гораздо глубже чувствовал горечь утрати; немного затянувшаяся со временем рана теперь от-крылась, и кровь, успокоенная горем и болезнью, опять разыгралась,— но что ему до этого! Вместе с прежней любовью он почувствовал в себе прежнюю силу, прежнюю охоту к труду, к борьбе за свободу...

— Ганя, сердце моє, что ты со мной сделала? — шеп-тал он єй, упоенный отравляющим счастьем.

— Что я с тобой сделала?.. Ты же сам говорил, что не хочешь меня связывать... А я так много, так много вы-страдала за тебя! целые годы!..

Слезы катятся из ее глаз, а он прижимает ее к сердцу, как будто прежние счастливые минути их свободной любви еще не прошли.

— Ганя, счастье моє, что ты с собой сделала? Хва-тит ли у тебя сил сопротивляться всей окружающей мер-зости, развиваться самой и стоять за свободу, за добро, как мы когда-то вместе клялись?

— Я не забыла этого, дорогой, и не забуду никогда. А сил у меня хватит. Мой муж поможет мне!

— А со мной что будет, Ганя? Кто мне поможет устоять на трудном пути одному?..

Она обнимает его с улыбкѳй.

— Не бойся, дорогой! Не грусти! Еще все будет хорошо, мьі все будем счастливы, все!..

Андрей охватил свою голову руками и опять забегал по камере.

— Все будем счастливы, все?! Нет, Ганя, это заблу-ждение. Все будут счастливы когда-нибудь, все наши отда-ленные потомки, которые и знать не будут о том, что претерпели, как страдали их предки для их счастья!.. А мы что? Единицы среди миллионов! Какая же нам цена? И мы еще хотим быть счастливы, когда миллионы вокруг нас рождаются и гибнут в слезах... Нет, моя лю-бовь; мы оба жалки будем! А ты не веришь этому? Уви-дишь!..

Он все ходил, всматриваясь широко раскрытыми гла-зами в густую темноту, как будто впитывая ее в себя. И ему казалось, что темнота действительно плывет во внутрь его, сквозь все поры, заливает все нервы, напол-няет все мускулы, все кости и ЖИЛЫ, и что уже не кровь, а сгущенная тьма льется холодным потоком в его грудь, в его сердце. Его пробрала дрожь, ему стало страшно, но только на минуту. Он хотел отряхнуться от этого призра-ка, но скоро увидел, что это не призрак, а действитель-ность. И он продолжал ходить и все впитывал в себя все-ми порами новые волны прохладной тьмы, наполнялся ими, как губка, дышал тьмой, чувствовал ее холодное вея-ние в горле, в легких, всюду. И ему становилось все лег-че. Боль утихала... Воспоминания глохли. Воображение замерло и не ставило уже перед его глазами никаких об-разов, ни покрытых инеем горя, ни залитых ярким светом счастья, согретых огнем любви. Все онемело, замерло, остановилось. Ему сделалось легко, словно в теплой ванне. Вот он плещется едва слышно в чистых легких волнах, которые тихо-тихо, нежно-нежно ползут вокруг него, лас-кают его тело. И вот кто-то перерезал его жильї — совсем неслышно, вовсе без боли,— и кровь из них течет так спо-койно, так сладко, так приятно. Течет, вытекает эта не-укротимая, бунтовская, бурная кровь, а вместо нее начи-нает беспрепятственно, тихо обращаться в его жилах сгущенная, тягучая, холодная темпота... С последиими каплями крови горячие слезы полились из глаз Андрея. Далекий звук колокола, словно удар грома, прервал ти-шину и словпо молотом поразил слух Андрея. Оп встрене-нулся и опомнился.

— Ах, вот час пробило, а я так устал, еле жив! — прошептал он и, шаря, принялся искать места на кровати около Мытра.

— Это вы, барин? — прошептал разбуженный Мыт-ро.— Ложитесь вот здесь, я встану.

— Нет, нет, не надо,— ответил Андрей,— мне доволь-но места и рядом с тобой! — и он прилег около Мытра, обняв его рукой за шею. Нет, горячая, бунтовская кровь еще не вытекла из него, слезы полились опять из его глаз, он начал горячо целовать лицо Мытра, и его горячие слезы оросили молодое, детское лицо его непросвещенного брата.

— Чего вы плачете, барин? — тихо спросил Мытро.

— Я несчастен, Мытро!

— Не плачьте,— сказал парень,— как-нибудь обойдет-ся. Вот я, может, еще несчастнее вас, а, видите, не плачу!

Тьма тяжелым пластом залегла в камере, придавила все сердца, которые бились под ее гнетом: иное спокойно, иное тревожно, иное от боли, иное от счастья. А на краю постели, обнявшись, заснули рядом две молодше голови, просвещенная около непросвещенной, и спали так спокойно, будто им никогда и не снилось ни о каком горе.

VIII

Арестанты встали на другой день очень рано. Их раз-будил капрал криком и проклятиями. Стебельского и до-рожевского сейчас погнали подметать в канцеляриях и коридорах, носить воду, вообще, на «домашнюю» службу. Дед Панько, Мытро, вчерашний плачущий мужик — он был из деревни Опакой — и черноволосый еврейчик пошли с метлами улицы мести. В камере остались Андрей, Бовдур и старый еврей, который все еще лежал прямо с непокрытой головой на мокром полу и хрипел, как под-резанный. Бовдур тоже не вставал, не думал даже умиваться, а только напился воды и молча, передвигая свои голые, блестящие от опухоли ноги, лег опять в свой угол.



Снаружи рассветало. Солнце гордо всходило на чистое небо, на свете люди пробуждались к труду, новые наде-жды оживали, из сердец выливались молитвы о хлебе на-сущном, о здоровье, о тихой, спокойной жизни. В камере этого не было. Здесь человеческое сознание оживало только для новых мучений; первое, что здесь поражало слух, быда ругань; первое, что вырывалось из уст, были проклятия.

— Разрази их, раскатай за их порядки! — ворчал в своем углу Бовдур.— Морят тебя голодом до десяти часов, пока там какому-нибудь свинопасу угодно будет встать и раз дать эти паршивыѳ крейцеры! Чтоб им столько по-стрелов в каждый бок, сколько они мне здесь этих крей-церов дали!

В камеро стоял уже тот же серый сумрак, что и среди дня был, н Андрей, лользуясь несколько большим простором, начал опять ходить по камере, хотя ноги его все еще дрожали от устаяости, и голова была тяжелая. Ho оп чувствовал, что его тело было после этой ночи словно посыпано горячей золой и ему было противно ложиться опять на эти вонючие матрацы, гнилые испарения кото-рых, казалось, разъедали кожу и заражали своей нечисто-той кровь. Оя ходил н думал.

— И отчего это человек не машина такая, которую бы рассудок мог заводить на свой лад? — думал or.— К чему еще эта другая, неподдающаяся вычислениям сила — чувство, которое путает и сбивает правильный ход рассу-дочной машины? Вот, нанример, я, если бы по рассудку поступал, разве я сидел бы сегодня здесь? Нет! Я жил бы себе во Львове, хоть и бедствуя, да перебиваясь кое-как, а все-таки жил бы и работал, и учился, и был бы свобо-ден, в безопаслости... до поры до времени. А то вдруг... угораздидо меня поехать в Дрогобич, чтобы ловидаться с лей хоть на денек, хоть на минутку. Ну, я увиделся, почувствовал в груди новый прилив этого чувства, которое дало мне так много страдания взамен за каплю на-слаждения,— а теперь опять... А жаль, что так случилось! Теперь я чувствую в себе удвоенную силу к работе,— да что в том? руки связаны.

Ходя по камере, Андрей несколько раз посматривад на Бовдура и замечал, что тот неотступно следил за ним глазами, каким-то дико-угрюмым взглядом. Андрею становилось жутко под надзором этих глаз без человеческого выражения, светивпшхся только блеском гнили. Он начал чувствовать себя еще стесненнее среди этих тесных стен, сердце его тревожно билось, как-будто вырываясь прочь к ясному свету из этой отвратительной ЯМЫ, где, казалось, жил вампир, медленно вытягивавший теплую кровь из груди. Но Андрей не поддавался этому страху,— в его сердце слишком много было любви к людям, а осо-бенно ко всем «униженным и оскорбленным», слишком много было веры в доброту человеческого сердца, чтобы тотчас подозревать человека такого же несчастного, как и он сам, в каких-нибудь нечистых намерениях. Свою невольную дрожь и тревогу он приписывал усталости и те-лесной слабости и, побеждая отвращение, он бросился на кровать старика, чтобы немного отдохнуть. Но через ми-нуту он вскочил, как ужаленный, весь дрожа, хватая себя то за руку, то за грудь, то за голову, пробовал еще ходить по камере, но долго не смог. Усталость взяла своє, он упал на кровать и скоро заснул крепким, мертвецким сном.

И снится ему, будто чья-то скользкая, мерзкая рука медленно раздвпгает одежду у него на груди, раздвигает рубаху, а потом самую грудь,— кости расступаются перед ней, а она лезет внутрь, холодная, противная. Она ста-рается достать сердце, добирается к нему осторожно сквозь сеть вен и артерий, словно пловец, который хочет поймать воробья среди хвороста. Вот она уже близко,— он это чувствует по холоду, проникающему вглубь, как лез-виє ледяного ножа. Но вот и сердце поняло врага, забилось, заметалось во все стороны, как птичка в клетке,— напрягается, бросается назад и в сторону, чтобы не дать себя поймать. Но таинственная рука, движимая невидимой силой, лезет все дальше и дальше, широко расправила крепкую ладонь, еще шире распялила пальцы и уже вот-вот, вот-вот поймает трепещущее сердце, поймает и зада-вит. Острая, пронзительная боль молнией прошибла тело Андрея,— он проснулся и вскочил на ноги.

— Фу, что это такое? — сказал он, протирая заспан-ные глаза и оглядываясь по камере. Ему казалось, будто кто-то в одно мгновение снял с его груди большую тя-жесть, давившую его во сне, и еще показалось ему, будто сначала, спросонок он видел наклоненное над ним дикое, страшное лицо Бовдура. Но это должво быть так только со сна почудилось, потому что на груди не было никакой тяжести, а Бовдур спокойно сидел в своем утлу, с завернутими в мешок ногами и даже не смотрел на него, а уста-вился куда-то в угол, как будто рассматривая фигуры пятен от плевков на стене.

— Э, должно быть, это запонка надавпла грудь,— нодумал Андрей, вынул запонку и опять лег на кровать.

Его разбудило звяканье ключей и шум пришедших с работы арестантов. Они внесли с собой немножко свеже-го воздуха, внесли какой-то запах воли, и в темной, угрю-мой камере повеселело. А тут еще черноводосый еврейчик нашел, подметая, четыре крейцера, которым страшно об-радовался и за которые готов был накупить бог знает каких благ, чтобы празднично провесть нынешний счаст-ливый день. А Стебельский и дорожевский хозяин принесли по целой горсти всяких окурков; только дорожевский свои показал и назад спрятал, а Стебельский свои разделил «на всю камеру». Эти окурки были единственной платой для арестантов, подметавших канцелярии, но и эта плата казалась им большой и заманчивой.

Но вот пришел и вахмистр с деньгами и, выдав на каждого арестанта по 14 кр[ейцеров], послал двух из них, старика и Мытра, в сопровождении полицейского, в город для покупки хлеба и чего там еще было нужно. Андрею тоже дали 14 кр[ейцеров], а он прибавил к ним еще своих 20 кр[ейцеров] и попросил, чтобы и ему купили такой хлеб, какой сами едят, и колбасы. Когда Андрей вынимал из своего кошелька эти 20 кр[ейцеров], то должно быть не видел, как блестели в углу Бовдуровы глаза и следили неотступно за каждым его движением, измеряли объем и взвешивали содержимое кошелька, смотрели, куда пря-чет его Андрей, какой завистью, какой злобой запылали эти глаза при виде вынутых 20 кр[ейцеров]! Как будто эти 20 кр[ейцеров] были вынуты у самого Бовдура из-под его сердца.

И опять ходит Андрей по камере и опять думает. Ду-мает о Гане, о ее жизни с мужем, как она описывала ее в своих письмах, думает о своем одиночестве, о своем обессилении после утраты любимой женщины. Но вот является другая, менее мрачная мысль: нет, я не одинок! Есть у меня товарищи, хорошие, сердечные, горячо-про-никнутые той же идеей, что и я. Они в нужде помогут, и посоветуют, и поддержат! Но все-таки — тут мысль опять обрывается на печальной болезненной ноте. Но нет, новая мысль рождается с новым утешением: ведь и она для меня не погибла, она любит меня по-прежнему, не отре-кавтся от меня, не ограждается от меня своим замужест-вом, как стеной, переписывается со мной и советует, и уте-шает, как и прежде; да он тоже человек хороший, он мой приятель, единомышленник... Ах, но все-таки! — и опять обрывается веселая мысль, и Андрей, словно под гнетом страшной боли, опускает голову и катятся из глаз его две робкие, дрожащие слезы, жгучие, как пламя, и нимало не облегчающие сердце. Он быстро вытирает их и опять хо-дит по камере, стараясь ни о чем не думать, или думать

о самых обыденных, ближайших вещах, вот хотя бы о еде.

— А интересная, право, вещь,— сказал он про себя,— пока не вспоминали о еде, то я и голода не чувствовал, и желудок был спокоен, хотя и пустой. А теперь вот напомнили, так и он, как старая собака, начинает вор-чать и возиться. Это стоило бы внести в психологический дневник — «влияние мысли на органические функции» *... Вот хорошо бы вести такой дневник, куда заносились бы все проявлення чувства, все впечатления и так день за днем, долгое время! Интересная вышла бы статистика ду-шевной жизни! Мы бы узнали, какими впечатлениями, какими чувствами больше всего живет человек, какова будничная жизнь этой «искры божией», которая в редкие, исключительные мгновения так ВЫСОКО возносится.

Его заняла мысль о таком дневнике, и он начал разби-рать и развивать ее всесторонне, как будто собирался сам привесть ее в исполнение. «Надо несколько человек, даже несколько десятков людей добросовестных, преданных истине,— думал он,— чтобы они разделили между собой главнейшие проявлення психической деятельности и что-бы каж^ый записывал преимущественно проявлення сво-его отдела, а остальные касались бы их только между про-чим. Но нет, это ни к чему не приведет: проклятая раз-ница характеров, минутных настроєний все перепутает. Вот если бы какой-нибудь механический психометр115 изо-бресть, вроде того, как сделал Вундт * для измерения интенсивности116 чувства! Интересная была бы штука и очень важная для науки. До сих пор психология зани-мается качеством впечатлений, но мало заботится об их количестве. Тем не менее, казалось бы, в этом ключ к раз-решению многих запутанных психологических загадок, так как известно, что те впечатления и чувства, которыѳ чаще всего повторяются, оставляют наиболее глубокие следы в душе. Статистика, статистика поможет проникнуть глубже в загадку характеров и натур человеческих, как уже отчасти могла проникнуть в психологию обществ, масс народних!»

Мало-помалу такие мысли о науке, о теориях, не ра&-дражакицих сердца и чувства, усшжоили Андрея. Ему вспомешлжсь молодые пылкие товарищи, искренво пре-данные вдее свобода и счастья всех людей, вспомнились их споры, их общие стремления к нополненто сноих знаний, их детская радость от назнавання всякой еговсн истж-ны* ш ему стало так легко, так весело, как будто он опять очутися среди них, как будто ни его, ни кого другого на свете уже не давит вековая мерзость рода человеческого — неволя! Его уста, бледные, но счастливьге, неволь-но шептали слова песниг

На всегда бушует море — чаще в море типгь да гдадь*

Не всегда и в буре гибель — крепче снасти, друг, наладь!

И, быть может, в непогоде храбрым счастье суждено, Вверься морю, к ясной цели донесет тебя оно.

IX

Зазвенел замок, створилась дверь,— это пришли из го-рода арестанты с закупзгенной провизией. Начался шум. Дед Панько раздавал хлеб, соль, табак, лук, кто на что дездьги дал. Арестантьг разместились, где кто мог, и начали єсть. Бовдур, который, видимо, был раздражен сегодня, проклинал вполголоса деда Панька за то, что тот дал ему такой маленький хлебец, а атому черномазому поросенку такой большой.



— Да ведь его хлеб стоит 19 кр[ейи;еров), а твой 14,— объяснял старик, не обращая внимания на проклятия Бовдура.

— Четьфнадцать бы тебе зубов выпало, попрошай-ка! — проворчал вместо ответа Бовдур и начал по-волчьи кусать хлеб, не режа его и даже не ломая.

— На тебе нож, Бовдур! — сказал Мытро.

— Зачем? Голову тебе отрезать что ли? — гаркнул Бовдур и всей челюстью откусил огромную часть хлеба. В его руках был уже только небольшой остаток ковриги.

Андрей тоже принялся за еду. Он порезал прине-сенную колбасу на равные части и разделил на всех, никого не обходя. Дорожевский и Бовдур ни одним словом не поблагодарили, а Бовдур взял поданный кусок и, не носмотрев даже на него, бросил в рот, словно в про-пасть.

Смотря со сторони на то, как ел Бовдур, можно было подумать, что этот человек ужасно голоден, с такой про-жорливой алчностыо теребил он свой хлеб, так быстро исчезали у него во рту огромные куски хлеба. Другие еще и не принялись как следует за свои ковриги, а Бовдур уже ни одной крошки не оставил. С минуту смотрел он мрачно на свои пустые руки, а в его лице виднелись та-кие муки голода, как будто он несколько дней не видал хлеба. Андрей взглянул на него и даже испугался этого жадного выражеппя лица и этой прожорливости Бовдура. Ему казалось, что Бовдур мог бы теперь съесть первого попавшегося человека живьем ж что оп вот-вот бросится на кого-нибудь из арестантов и отхватит от него зубами такой же кусок живого мяса, как те куски хлеба, которые бесследно исчезли у него во рту.

— Что это, он всегда так голоден у вас? — спросил Андрей старика, с отвращением отшатнувшись от БовДУра.

Старик взглянул и тоже быстро отвернулся.

— Да что с тобой, Бовдур? — спросил он.— Ошалел ты, что ли? Ты уж, кажется, готов людей кусать? — потом, обращаясь к Андрею, прибавил: — Нет, это на него сегодня что-то такое нашло, ночного мотылька проглотил, что-ли. Он, бывало, всегда сопрет вот этак цедый хлеб, выпьет полковша воды да и ложится себе, в добрый час, на своє место.

— Может быть и ошалел, не знаю,— сказал угрюмо Бовдур,— только я єсть хочу.

— А может быть, ваша милость подождете, пока прислуга принесет жаркое из трактира? — дразнил его старик.

— Я єсть хочу, я голоден,— твердил с тупым упрям-ством Бовдур.

— Ну, так ешь, кто тебе запрещает? — сказал черно-волосый еврейчик.

— Не запрещаешь? — обратился к нему Бовдур, впи-ваясь глазами в начатий большой хлеб, лежавший перед еврейчиком.— Не запрещаешь, ну, ладно. Давай! — и он протянул обе руки к хлебу. Еврейчик схватил хлеб п спря-тал от Бовдура.

— Давай! — крикнул Бовдур, и глаза его заблестели каким-то страшным огнем.— Давай, а то мне или тебе пропадать!

— Скажите, пожалуйста! — дразнил еврейчик.— Мне или тебе? Мне-то зачем пропадать? За что? Проваливай по добру по здорову и пропадай себе, я сам єсть хочу.

— А я тоже хочу,— сказал более мягко Бовдур,— давай сюда хлеба!

— Сбесился ты, что ли? Чего ты ко мне пристал? — крикнул еврейчик.-— Мытра оставил в покое, теперь ко мне лезешь!

— Дай хлеба, дай, пожалей меня! -— лепетал плаксивим тоном Бовдур, но глаза его разгорались все более и более страшным огнем.

— Пожалуйста, Бовдурчик, голубчик,— ответил так же ласково еврейчик,— сделай милость, поди себе к черту.

Вместо ответа на эту благочестивую просьбу Бовдур высоко поднял кулаки и разом, словно две дубины, опус-тил их на голову еврейчика. Тот повалился наземь точно топором подрубленный, а кровь хлинула носом и ртом и полилась на хлеб, на пол, на ноги Бовдура. Но еврейчик не кричал. Едва опомнившись, поднялся он, словно беше-ный, на колени и обеими руками впился ногтями в голыѳ опухшие ноги Бовдура. Бовдур глухо заревел от боли, начал лягаться ногами, но не мог отвязаться от еврейчика. Он схватил его одной рукой за волосы, а другой начал колотить по спине, но еврейчик не отпускал, а еще все глубже запускал острые ногти в тело Бовдура, так что даже кровь выступила из-под каждого ногтя. Бовдур, не выпуская волос еврейчика, рванулся назад, и еврейчик упал лицом на пол. Но и тут он не испустил ни звука, только, быстро схватив окровавленный хлеб, замахнулся им и хватил, как попало, Бовдура в живот, так что у того даже екнуло внутри. Бовдур выпустил волосы и схватился обеими руками за живот, словно боялся, как бы он не раз-летелся в куски, будто пустая бочка. Между тем, еврейчик поднялся на ноги. Его лицо, посиневшее от боли и злости, было почти все в крови, на глазах выступили сле-зы, разбитые губы раздулись, а зубы крепко стиснулись — вот так он выпрямился и, не говоря ни слова, замахнулся опять на Бовдура тяжелой ковригой хлеба.

— Да разнимите их, ради бога! — кричал, остолбенев от ужаса, Андрей, отводя глаза от этого страшного зрелища.

Он был очень впечатлителен ко всякой боли, а к чужой больше, чем к собственной, и ему казалось, что каждый удар попадает в него самого.

— Ну да, еще чего недоставало! — ответил старик про-должая спокойно єсть.— Не надо! Ведь им это полезно немножко расшевелиться, поразмяться... їіеченкам поль-зительно. А ежели еще они из себя немного своей поганой крови выпустят, то и вовсе им полегчает. Оставьте их, они ведь как собаки: погрызутся да и полижутся. А если бы кто-нибудь принялся их разнимать, то я готов на что угодно об заклад побиться, что они оба на того бросились бы.

Между тем, борцы с пеной у рта, раскровянившись, стояли наготове п ждали, кто кого первый ударит. Но они ждалп только минуту, а потом, будто по команде, бросились друг на друга. Бовдур ударил кулаком еврейчика по руке и выбил из нее хлеб, за это еврейчик левой рукой двинул Бовдура по носу. Потом сцепились вместе, и уже нельзя было разобрать, кто кого бьет, пхает, дерет, уро-дует, пока, наконец, оба не попадали на пол и, не выпус-кая друг друга из рук, не заревели разом как звери: «Караул! караул! бьют!»

На этот крик ворвался в камеру капрал с плетью в руке, и, при виде двух бойцов, окровавленных, упавших на пол, кричащих и все еще дерутцихся, он обратил плеть «старшим концом», т. е. взял ремень в руку, а деревян-ной ручкой начал лупить обоих по чем попало. Ручка забила по костям, зашлепала по отекшему, опухшему телу, как по подушке,— а борцы все еще не выпускали друг друга, не переставая орать, как два борова, которым неловкий мясник плохо вбил нож в грудь. Капрал и сам разозлился и, не говоря ни слова, начал обоих угощать носками сапог между ребер. Только таким образом удалось ему разнять их. Они выпустили друг друга и бросились по углам, но капрал не переставал колотить их ручкой, куда только мог попасть.

— Ах, мошенники! Ах, разбойники! Ах, канальи! — шипел капрал, задыхаясь.— Так вам мало одной беды, вы еще драться хотите? Постойте, гады, я вам покажу! *

— Да он первый на меня напал,— заревел со слезамп еврейчик,— он хотел вырвать у меня хлеб! Что я ему сделал?

— Ах ты, свинья эдакая! — заорал во все горло капрал, и опять посипались на спину Бовдура, как град, удары ручкой. Бовдур молчал, изогнувшись дугой, пока, наконец, сам капрал уходплся и перестал бить.

— Ну, погоди, я тебя научу, как у других хлеб отни-мать! Мало тебе своего, проклятая прожора? — кричал капрал, направляясь к двери.

— Мало! — ответил Бовдур угрюмо и глухо.

— Что? ты еще пасть открываешь? — озлился капрал, замахнулся издали плетью.— Будешь ты у меня мол-чать, куча навозная? Вот погоди, если тебе мало, так и того не получишь! Попостись-ка немножко! Авось отпа-дѳт охота к драке. Нарочно попрошу господина вахмист-ра, чтобы тебе завтра ничего не дали. Ты у меня по-свищешь в кулак, дай срок! А вы тут, слышите,— обра-тился он к прочим арестантам,— не давать ему ничего даже понюхать! Пусть знает, сукин сын, как драться. А чуть что затеет, сейчас меня зовите, я с ним справлюсь!

По уходе капрала, в камере воцарилось тяжелое, угрю-моє молчание. Всем словно что-то сдавило горло, никому не шел кусок хлеба в рот. Все чувствовали, что у них на глазах произошло что-то слишком уже скверное и бесче-ловечное.

Только Стебельский, сидя на полу, на том самом мес-те, где обыкновенно спал, ел преспокойно дальше свой хлеб, закусывая маленькими кусочками колбасы, а когда в камере наступила полная, глухая тишина, он, обращаясь к Андрею и обводя рукой вокруг себя по камере, сказал: — Homo homini lupus estl.

Андрей, бледный как смерть встал и повернулся к Бовдуру, дрожащему, съежившемуся в углу, окровавлен-ному и синему, как бузина, но вид этого человека отнял у него силу,— он не мог ни слова произнесть, а только стоял и смотрел с выражением глубокого соболезнования на лице.

— Вот видишь, надо было тебе этого? — отозвался дед Панько, принимаясь опять за еду.

Бовдур молчал.

— Бовдур,— сказал, наконец, Андрей,— если ты так голоден, сказал бы мне, я все равно не съем своего хлеба. Зачем было начинать драку, я тебе дам хлеба, сколько хочешь...

Он взял свой хлеб, отрезал от него небольшой кусок для себя, а остальное подал Бовдуру.

— Не надо мне твоего хлебаї Жри самі Подавись! — проревел Бовдур, не подымая глаз, и швырнул поданный хлеб под кроватй. Андрей окоченел от страха и недоуме-ния и, не говоря ни слова, отступил. А Мытро полез под кровать, поднял хлеб, вытер, поцеловал и опять положил перед Андреем.

— Да что с тобой, болван? — обратился грозно дед Панько к Бовдуру.— Ты это чего святой хлеб швыряешь? Дух бы тебе сперло, кикимора проклятая!

— Всем бы вам сперло! — проворчал Бовдур.— Да и мне заодно!

Проговорив это, он ударил кулаком о пол так, что гул отозвался, а потом свернулся в клубок и лег на своє место.

X

Андрей долго ходил по камере, пока успокоился. А когда возвратились к нему душевные силы, он поста-рался мысленно улететь далеко-далеко от этого проклятого места плача, горя и отрицания всякого человеческого достоинства. Он уносился мыслью в иные, лучшие места, где молодые, чистыѳ сердца вышѳ всего подымали знамя человечности, где готовились могучие вооруженные рядьг, которые со временем — скоро! — ДОЛЖНЫ пойти в борьбу за человечество, за его святне права, за его вечные при-родные стремления. Он уносился мыслыо и туда, где билось единственное женское сердце, привязанное к нему, может быть в эту минуту оно обливалось кровью о его несчастьи. И мысленно он утешал свою Ганю, ободрял своих товарищей, призывал их смело держать своє знамя высоко, не опускать его ни на минуту, потому что человечество страдает, оно унижено, подавлено, попрано в лице своих миллионов!



Он думал о своем деле, о своей любви, о своем горе.

О Бовдуре же с его страданием и злобным упорством он И не ПОМЫШЛЯЛ.

Эх, голова молодая, горячая, себялюбивая! В своем святом порыве тни не видить, как себялюбивы все твои мысли, все твои стремления! Ведь и твоє дело, хотя оно ведет ко всемирному братству и всеобщему счастью,— не потому ли оно так дорого, так близко тебе в эту мину-ту горя, что оно твоє дело, что в нем соединяются все твои мысли, желания, убеждения и цели, что работать и даже страдать ради него доставляет тебе удоволь-ствие? Ведь и та женщина, которую ты любить, хотя и не связывая ее ничем, хотя и отрекаясь от обладания ею, хотя и желая ей счастья с другим, ведь и она не тем ли так дорога тебе, что около нее протекли самые счастли-вые минуты твоей жизни, что ее поцелуи до сих пор горят на твоем лице, что прикосновение нежной руки ее до сих пор дрожит в твоих нервах? Эх, молодая себялю-бивая голова! Оглянулась бы ты вокруг себя пристально, внимательно, братским любящим взором! Может быть, ты бы увидела около себя других несчастнее тебя! Может быть, ты бы увидела таких, которым ниоткуда не светит луч утешения даже такого, как твоє! Может быть, ты бы увидела таких, которые не принесли с собой сюда, на дно общественного гнета, ничего, ничего: ни ясной мысли, ни счастливых воспоминаний, ни блестящей, хотя бы даже обманчивой надежды! Может быть, одно твоє искренное, приветливое слово усладило бы их участь, утишило би в их сердце борьбу, которая ужаснее всего, что ты только вообразить можешь, разбило бы вокруг их сердца плотную ледяную кору, намороженную бесконечным, неустанним горем!.. Но увы! Такова уж природа всякого большого горя, что оно замыкает сердца человеческие, как вечерний холод закрывает цветы, сжимает их, словно мороз. И с за-крытыми сердцами, со сжатыми устами проходят несчаст-ные друг мимо друга, хотя часто могли бы несколькимп словами, одним теплым братским пожатием руки уничто-жить половину своего горя; проходят они друг мимо друга и —молчат... Эх, люди, люди! Не убийцы, не злодеи и преступники, не господа и рабы, не палачи и жертвы, не судьи и подсудимые, а бедные, забитые, обманутые люди!..

Между тем Бовдур лежал в своем гнилом углу, с болящим, гниющим телом, с разбитой душой, без проблеска надежды, утешения, отрады,— а в голове его кружили свои мысли, проносились неясними картинами свои вос-поминапия.

Нужда с малых лет, с детства... Презрение, пинки, по-бои... Насмешки детей, сторонившихся от него, не при-нимавших его в свои игры... Подкидыш! Найденыш! Бовдур!.. Тяжелый труд на злых чужих людей... Слякоть, морозы, жажда, усталость — все это только хозяина дони-мает, а батрака нет!.. Батрак железный, он все выдер-жит... он должен... за то деньги берет!.. Заморыш, болез-ненный, захудалый, плохо оплаченный, плохо одетый... Без приятеля, без друга... Нет, был приятель, был друг — в Бориславе, у воротила встретились. Хороший приятель, верный друг, душа-человек! Ха-ха-ха!.. А позавидовал, по-завидовал единственному счастыо — отбил девушку, взял и женился!.. Если бы бедняку ветер не дул всегда в глаза, то, пожалуй... пожалуй, бедняк не был бы бедняком!

В таких отрывочных картинах, переплетенных словами, произносимыми вполголоса, проносилась в сознании Бовдура его первая молодость. Ничего в ней не было отрадного, ничего такого, на чем могла бы отдохнуть душа, чем бы могло порадоваться воспоминание. Но мысль летит дальше, переворачивает прошлое, страницу за стра-ницей, будто человек, который заложил деньги в книгу и старается найти их между листами.

Что привело Бовдура в Борислав? Об этом он и вспо-минать не хочет. Это такая мысль, от которой мороз по коже подирает. Но скоро, скоро, кажется, и это придется припомнить хорошенько. Как бы там ни было — он бежал и, убегая, еще раз посмотрел с пригорка на горящие — но Еечерним ли блеском? — избы и проклял их. И никому, ни одной душе он не сознался, из какого села он бежал, хотя после того прошло уже пять лет. Как знать, может быть, он уже и сам забыл название села!..

В Бориславе он немного ожил. Хотя работа плохая, да все-таки сначала платили хорошо и єсть было вдоволь, не то, что в батраках. Словно голодный волк набросился он на еду, и ел, ел без памяти,— проедал все, что зарабаты-вал, чуть не нагишом ходил, но ел, чтобы хоть раз почув-ствовать себя сытым. Пить сначала не пил, но потом начал, когда ее не стало. Тогда распьянствовался, здорово запил.

В Бориславе, у воротилы, Бовдур впервые в жизни свел дружбу с одним таким же круглым сиротой, как и сам. Душевный был человек, и Бовдур четыре года жил с ним, как с родным братом. Они работали вместе, жили вместе и почти никогда не расставались. Помогали друг другу в нужде, не спрашивая: а когда отдашь? Хотя, сказать правду, Бовдур чаще брал, чем давал. Он и теперь, хотя считает Семена изменником и притворщиком, все-таки с удовольствием вспоминает это время дружбы. Хорошеє было время, да черт забрал. А жаль, что дальше не продержалось.

Из-за девушки только расстались друзья. Полюбили оба одну бедную, жалкую работницу, круглую сироту, как и они оба, взросшую в унижениях и под гнетом, привык-шую к молчаливому послушанию и безграничной покор-ности, к отречению от собственной воли, от собственной мисли. Странное что-то произошло тогда с Бовдуром. Его реэкая, самолюбивая, дикая, будто колючая натура стала еще резче и диче йри ѳтой ТЙХ6Й, кроткой, послушной и доброй женщине. Он любил ее, но его любовь угнетала ее еще больше, чем вся ее прежняя шизнь. Сколько бра-ни, сколько побоев вытерпела она от него! Сколько горячих слез пролила! Но никогда не слышал от нее Бовдур ни слова противоречия. И это бесило его. Он донекал ее до крайности, чтобы возбудить у ней силу сопротивления, а между тем, ее сила — это была податливая, моячаливая и послушная любовь. Потому что она, этот тихий ягненок, любила этого зверя! И эта любовь придавала ей сил терпеть все его, на вид безумные, но вытекающие из его натуры, прихоти, отплачивать ласками за побои, неж-ностью за брань и проклятия... И чем только не честил он ее! И сукой, и жабой,— она ничему не противилась. Наконец, он почувствовал отвращение к атож безграничной покорности и податливости, и хотя не перестал ее любить, но раз в припадке злобы поколотил ее и прогнал от себя. Она ушла к его другу, они скоро поженились — уже и ребенок єсть...

— И она, собака, счастлива с ним! — ворчал Бовдур.— Оба такие размазни! Черт бы их побрал! Не хочу я и вспоминать об них!

Сколько раз уже давал он зарок, что не будет вспоминать об них, а они сами лезут на ум. Потому что они оба силой противоположности сроднились с его душой и до-полнили ее. Потому что в его сердце, под толстой ледяной корой тлеет и до сих пор еще не угасла искра любви к этим двум «размазням»!

А потом все было кончено... Все пошло прахом. Он стал пить. Черт побери! — крепко пил! Бывало придет утром с работы,— он работал в ночную смену в шахте,— и прямо в кабак! Кабатчик, давай єсть! Хорошо. Кабат-чик, давай пить! И пьет, пока хватает дѳнѳг в кармане, пока может устоять на ногах. А как откажутся ноги служить, он падает под скамью и спит до вечера, пока опять не разбудят на работу. Это выгодно, не надо квартири нанимать. Кабатчик днем из кабака не вышвырнет, он хочет и на другой раз залучить,— еще его же собаки и рот оближут, чисто!..

Это было единственное время, в которое теперь БовДУР вдумывался с каким-то пьяным увлечением. Это время вечного одурения, вечного похмелья, вечного бессвяз-ного шума казалось ему единственным истинно и всеце-ло счастливым временем в его жизни. Ни в чем ему не было тогда недостатка, а впрочем, черт его знает, может быть, и недоставало чего-нибудь, только он, ей богу, ни

о чем не знал. Никакпх мыслей, никаких воспоминаний, только шум, словно мельничное колесо в голове гудит... Туррр-ррр! И все: люди, дома, солнце, и небо, и весь свет ходит ходуном, ходуном, ходуном! Туррр-ррр!.. И больше ничего нет, ни на земле, ни на небе, нигде ничего!..

— Ах, еще раз бы так, хоть денек, хоть минутку! Господи! — вздохнул Бовдур.— Забылся бы, а то вот опять начинает все, все оживать, опять шевелится!.. Или вот, если бы так: встаю завтра утром и вдруг в голове шум, кружится: туррр! перед глазами все мешается, кругом, кругом, кругом идетІ./Вижу и не узнаю, слышу и не понимаю, живу и сам об этом не знаю,— и так навеки, навсегда! Чтобы и не пить, и вечно пьяну быть! Чтобы уже совсем, совсем одуреть!..

— А если нет, так что? Пусть идут мысли, пока идут. Будем клин клином вышибать — скверное еще худшим! Ничего другого не придумаешь... Да и зачем придумы-вать?.. А перед концом раз, но... Хоррошо!.. Пятьдесят, только без двадцати крейцеров,— право, стоит!.. Дамнеже и нечего терять!..

— А моя молодость?..— Черт ее возьми! Одни колючки в ней, одна крапива! Будь она проклята!

— А те двоє?.. Черт их возьми! Бросили, изменили... Нет, не хочу и вспоминать!..

— А может быть, еще когда-нибудь лучше будет?.. Нет, не надейсд! Пустые надежды! Будь она проклята эта надежда!

— А он... может быть, у него єсть отец, мать? Ну, и пускай себе,— у меня их нет и не было.

А может бьґгь... какая-нибудь?.. Тьфу, что это я, разве стоит на это смотреть? Мне-то какое дело? Пусть выходит за другого!

— А может быть?.. Ну, что еще? Ничего больше. Все тут! Кругом, кругом, кругом!.. Ах, как больно, как жжет? как ноет! И тут, и тут, и тут, все тело!..

Была уже глубокая ночь, полночь. Все арестанты спали точно бревнами придавленные. Андрей тоже спал и не слышал этой прерывистой речи, этого шепота вполголоса, не слышал и не знал этой ужасной муки человека, одича-лого от горя и одичалостью доведенного до крайнего от-чаяния. А между тем, кто знает, если бы Андрей услышал эти слова, если бы по думал об зтой муке,— может быть, одно слово успокоило бы ее и остановило бы ее ужасные последствия. Но Андрей в зто время спал спокойно около Мытра и во сне обнимал свою и не свою Ганю.

XI

Опять день, гам, ругань, издевательства, лязг замка, крики, работа. Опять Андрей ходит по камере, бледный и ослабленный недостатком свежего воздуха, и думает. Но сухой кашель начинает душить его слабую грудь, и мысли начинают путаться. Он чувствует страшную уста-лость во всем теле, как будто оно у него оловянное. Ах, отдохнуть бы, полежать удобно, покойно, под ЯСНЫМ небом, на чистом воздухе, в тени. Его любовные грезы бледнеют, и он напрасно силится вызвать их в своем вооб-ражении с прежней живостью. Даже Ганино лицо не хочет показаться ему, а перед закрытыми глазамп все только мелькают дикие искаженные лица с растрепанны-ми волосами, неумытые, угрожающие. Он лег на спину на кровать, широко раскрыл глаза и всматривался в пото-лок, стараясь не думать, не вспоминать. Но вот потолок оживает, сжимается, расширяется, колышется и мало-помалу на его буро-желтом фоне выступают сквозь полу-мрак опять те же безобразные грозные лица, спускаются сверху, наклоняются над ним, немые, словно мертвые. Он вскакивает и опять начинает ходить.



— И что это со мной делается? говорит оп про себя.— Ведь я не склонен был к галлюцинациям! Почему это они вдруг стали меня нреследовать? Неужели печаль так скоро подточила меня? Но ведь я, кажется, и не печалюсь так уж очень... Фу, это скверно!

А Бовдур в своем углу тоже лежит и думает. Вот, как будут у него деньги, так это будет штука нелегкая спря-тать их так, чтобы не нашли да не отняли. Да как же от-нимут, когда никто не будет знать? Придется представиться сумасшедшим, что ли, ну, да все равно! Придет время, придет и совет! Только бы припрятать хорошенько, ну, а потом я бы уж себя ублажил, хоть раз, да хорошенько, чтобы все наверстать! Прежде всего хлеба, хоро-шего, белого,— нет, булок, и много, много, чтобы досыта єсть. Колбас, мяса целый ворох! А потом пить,— пива, вина в бутылках. И все по бутылке на каждый раз, бу-тылка на раз! Чтобы голова без устали шумела, вечно бы кружилась, чтобы ничего, ничего в голову не лезло, не думалось, не вспоминалось! Все кругом, все кругом, и так до конца. А какой же будет конец? Одна минута! И совсем не страшно, только бы голова шумела и кружилась... А впрочем, увидим, будет ли страшно,— все равно, раз сука-мать родила!

— А он такой молодой и добрый! — робко отозвалась тихая мысль где-то в глубине сердца Бовдура.

— Черт возьми! А я разве не молод? — возразила другая мысль.— Он до сих ігор был счастлив, он столько счастья имел каждый день, сколько я и за всю жизнь не узнаю! Это несправедливо, надо немножко поменяться!

— А может быть, не так уже очень?..— опять робко отзывалась тихая* глубокая мысль.

— А то как же? Чего баловаться? — резко оборвала опять громкая> господствующая мысль.— Обойм нам лучше будет, скорей кончится!

— А может быть, у него єсть отец, мать?.. А черт с ними! Пусть погорюют! У меня их нет и не было, а я разве не человек?..

Но странно, как ни старалась усиленно громкая, властная мысль успокоить Бовдура и утвердить его на раз избранном пути, он все-таки чего-то дрожал всем те-лом, искоса поглядывая на Андрея и боязливо сжимал что-то в руке, что-то такое, чего и сам боялся, а вместе с тем берег, как зеницу ока.

— Хочется єсть! — ворчал он.— Страсть как єсть хо-четсяі Это он, проклятый, своим хлебом нагнал на меня голоді А таким притворяется добрым да ласковымі Нет, братец, не поможет тебе твоя доброта, не надуешь!..

Отворилась дверь, и в камеру просунул голову старик полицейский с добродушным лицом.

— Господин Темера! — произнес он ласково.

Темера вздрогнул. Ему послышалось, что это голос его

отца, такой, какой он слышал еще давно, давно в дет-стве. Он подошел к двери и начал всматриваться в лицо полицейского, но не мог его узнать.

— Что, не узнаєте меня? Ну, конечно, гдє узнать, вы ведь еще ребенком были, когда я ушел из Тернополя. А мы с покойным вашим папашей соседи были и приятеля такие, помилуй бог! Упокой, господи, душу его! Да что же это с вами случилось? Я просто ушам своим не вєрил, когда мне сказали, что тут сидит Темера из Тернополя! Какой такой Темера, думаю себе? Там всего только один Темера и был. Уж но сын ли его? Бедпый маль-чик! И это вас к такому сброду посадили! Я уже просил господина инспектора, так он обещал, что с завтрашнего дня вы будете сидеть в стражнице, я за вас пору-чился.

Темера горячо поблагодарил старика, но на лице Бовдура при этих словах промелькнуло нечто похожее на тревогу,— вот-вот у него вырвется из рук то, что он уже считал наверняка своим.

А может быть, вам надо принесть что-нибудь — єсть или пить? — расспрашивал старик.-— Сегодня капрала нет, вместо него я заведую, так я вам принесу. Наго-товьте деньги, я сейчас приду, мне еще надо в канце-лярию.

Старик запер дверь и побрел в канцелярию. Андрей повеселел, даже в груди легче стало, когда он услышал эти приветливые, дружеские слова, когда узнал, что и здесь єсть добрая душа, которая делает для него, что может. Ах, как он обрадовался известию, что завтра его переведут в стражницу из этой дыры! Ему казалось, что это он завтра выйдет совсем на волю. Свет, воздух, зелень, живая природа, эти ежедневные божьи дары, кото-рым в обыкновенное время человек не знает цены, не боясь их утратить,— какими дорогими, какими желанны-ми были они теперь для Андрея!..

— Барин! — прервал его мысли Бовдур своим резким голосом.— Прикажите принесть водки, штоф целый, так хватит раза па два.

— А разве сюда разрешается приносить? — спросил Андрей.

— Еще бы! Старик принесет!

Андрей сам водки не пил, но он знал, что для прочих арестантов это будет большой праздник, если смогут випить по рюмке. Поэтому он попросил старика принести водки и что-нибудь закусить. Старик сначала колебался насчет водки, приносить ли цѳлый штоф, но когда Андрей уверил его, что будет смотреть, как бы це вьши-ли много, и что, впрочем на девять человек штоф водки не так и много, старик решился исполнить его же-лание. <

Полдень. Весело шумя, арестанты сели вокруг прине-сенной водки и закуски. Глаза их наслаждались видом пиршества, о каком они давно уже и не слыхивали. Bee благодарили Андрея за его доброту. Один Бовдур сидел, как бревно, в своем углу и только следил глазами за бу-тылкой с водкой. Вдруг он вскочил, схватил бутылку, сжал ее крепко обеими руками, прижал к губам и при-нялся тянуть водку. Все сначала с изумлением смотрели на него, затем бросились отнимать. Но это им не скоро удалось. Почти полбутылки утекло за то время в глотку Бовдура.

— Ах, убей тебя сухая ель, ублюдок проклятый! — ругался дед Панько.— Так это ты не ждешь очереди, а прежде всех лакаешь, как свинья?..

— А-а! — крякнул, отдуваясь, Бовдур.— Вот за зто спасибо! Это по-прежнему, по-бориславски! По всем жилам словно рукой провел, а в голове шумит, бурлит, туррр!

Он схватил кусок колбасы, бросил ее в рот и, шатаясь, упал назад в свой угол.

Долго еще шумели арестанты, угощаясь водкой, долго бранили подлого Бовдура, но тот лежал, будто и не слы-шал их разговора, только глазами хлопал, бессоэнательно глядя в пространство.

— Ах, вот где-то тут у меня был нож,— єпохватился Андрей, шаря в карманах,— да, видно, куда-то выпал, что ли. Нечем отрезать хлеба. Оно, положим, нож не ахти какой, да все-таки неудобно.

— Ищитѳ хорошенько,— сказал дед Панько,— нож не игла, в камере продасть не может.

Но, однако, ножа не было.

— Ну, так режьте пока вот моим, а потом поищем,— сказал Мытро,— может быть, когда вы спали, он как-нибудь сквозь дыру попал в сенник. У нас и это может статься, поглядите, какие дырявые эти сенничищаі

— И то,— сказал дед Панько,— надо будет потом поискать.

Но все арестанты так заговорились и занялись водкой и закуской, что потом пошли спать, даже и не подумав

о ^оже. Заснул и Бовдур. Только Апдрей, который не пил водки, ходил по камере, чувствуя себя как будто здоровее и бодрее после известия, обещавшего на завтра освобо-жденпе из этой мерзкой дыры.

— Эх, если бы поскореѳ и совсем освободили! — про-шептал он, вздыхая.— Началась бы новая работа, новая борьба, и хоть что-нибудь да делалось бы. Но только надо приняться хорошенько, всем сплотиться вместе, не тратить по сторонам ни времени, ни денег! Надо учиться, много учиться, но не той мертвечине, которой забивают головы в гимназиях. Ах, немного он попробовал настоя-щей науки, но каким иным, свежим духом веет от нее! Как льнет к ней душа! И отчего это люди так упорствуют против нее и заранее смотрят с презрением на ее приоб-ретения? Потому что она этих приобретений не выдает за окончательную, безусловную истину? Ах да, людям еще нужен авторитет, который бы с высоты величия приказы-вал: быть по сему! нужно еще писание, которое бы являлось началом и концом премудрости, вне которого все было бы ложным или излишним!.. Но нет! Недолго про-держится власть авторитета. Со всех сторон являются живше умы и разрушают, разрушают ту стену, которая ты-сячи лет закривала свет от глаз человеческих. Скорее бы последний удар! Скорее бы пришла свобода, ясная, как день, широкая, как мир, знающая только природу и брат-скую любовь!..

— Что значит наш муравьиный труд для такой огром-ной цели? Что для нее наши мелкие страдания, вся наша жизнь? Пылинка против горы! А все-таки гора состоит из пылинок. А все-таки отрадно хоть на пылинку уско-рить великое дело!

— А может быть, все эти наши мысли, наши стрем-ления, наши бон — все это, может быть, опять только одна большая ошибка, каких тысячи уже пронеслись над человечеством, как вихри? Может быть, паш труд ни к чему не слуншт? Может быть, мы пролагаем окольный и 'бесцельный путь, основываем город на безлюдном острове? Может быть, ближайшее поколение пойдет вовсе не туда, оставит нас в стороне, как памятник бесплодно-го стремления людей к ненужной цели? Ах, эта мысль ре-жет сердце, жжет мозг! Ио что делать, ведь и ото воз-можно! Мы должны быть готовы и к такой крайности, п если бы наш путь оказался несогласным с естественными законами всеобщего развития, с вечными человеческими стремлениями к добру и всеобщему счастью,— тотчас надо вернуться...

— А пока надо идти вперед! Только бы на волю ско~ рей! Что можно будет сделать, то и сделаем. Только бы по совести, искренно и с умом, а о прочем не будем за-ботиться!..

XII


Наступила ночь. Спят арестанты, тяжело дыша густым спертым воздухом. Порой то тот, то другой закашляется долгим сухим кашлем, повернется на другой бок, вздох-нет глубоко или вскрикнет во сне. В камере густая тьма, потому что и на дворе тучи и душно, а издали, из-за реки Дила, грохочет дальний гром. - ■ -

Один Бовдур не спит. В его душё ёще темнее, чем в камере, только утомленные долгим страданием, заглушен-ные водкой мысли не текут, воспоминания не шевелятся. Он сидит в своем логовище и держит в руке нож Андрея с длинным садовым клинком. Его пальцы время от вре-мени щупают этот клинок, будто испытывая, достаточно ли он остер. Все его тело дрожит какой-то тревожной дрожью, обливается холодным потом. Он ждет, пока совсем затих-нет в камере и на дворе, ждет глухой полночи.

— Там гром,— бормочет Бовдур,— под гром крепче спится. И я заснул бы... Ах, заснуть бы так надолго, на-всегда!.. А кто-то нынче тут так уснет!

Эта фраза поразила его своей неожиданной резкостью, он вздрогнул и замолчал.

■— Фу ты,— начал он опять через минуту,— что это за дьявольская штука — слова! Вот скажи только этакое дурацкоѳ слово и вдруг весь оцепенеешь, будто нивесть что сделал. А думай только без слов и ничего, можно. К самому страшному глаза привыкают, а ухо, беда, сей-час бунтует!..

— Э, да что там, всо это пустяки, лишь бы деньги! А подумаешь, право, как люди глуны. Вот и этот... Столь-ко у него денег, а разве он смыслит употребить их с поль-зой для себя? Купит что-нибудь п сам не ест! Я бы не так! Эх, я бы еще пожил на них, хоть несколько днейі И поживу, ей-ей поживу! А что, не пора ли уже?..

Он поднялся и начал прислушиваться. Сначала ничего не было слышно, а потом на крыльце заговорили грубымп голосами сторожа-полицейские.

— Ну, что же,— спрашивал один,— пе застали уже бедняги в живых?

— Нет, сейчас как прибежали, так еще был чуть теплый. Да где там! Горло до самой кости перере-зано.

— Господи,— пробормотал другой,— видно, уж конец света приближается! Такой народ-подлец становится, так друг против дружки враждует, брат брату жить не дает! Ну, как только у него духу хватило, такого молоденького...

Тут раздался сильный гром, и Бовдур не дослышал слов полидейского. Он съежился в углу и стучал зубами; ему казалось, будто полицейские отгадали его замыслы и вот-вот придут его вязать, живьем рубить. Он бессильно опустил руки. Нож упал на пол. Стальной звук испугал его хуже, чем гром. Он сел в углу, согнулся и закрыл глаза, заткнул уши, чтобы никакие внешние впечатления не достигали до него. Сам не зная, когда и как, он на минуту задремал.

Вдруг он проснулся и едва не закричал во все горло. Ему снилось, что он бредет через кровавую реку, как вдруг нечаянно попал на глубину и ухнул туда. Кровь кипучая, теплая, живая, злорадно плеща и бурля вокруг него, заливает его, покрывает все тело, рот, глаза. Он хочет спастись, но чувствует, что кровь, словно тягучая смола, опутала его тело, сковала руки и ноги. Тут он проснулся.

— Ух, что за страшный сон! Инда жарко стало, вспо-тел даже. Да что там сон, пустой туман!.. Ну, теперь, пожалуй, уж пора?..

Он опять встал и долго прислушивался. Ничего не слышно, кроме дыхания спящих. Он наклонился и начал шарить по полу, ища нож, как вдруг, точно ужаленный, поднял руку вверх. Он схватил было старого еврея за горло и почувствовал, как под его пальцами забилась, будто живая, кровь в жилах, и гортань забегала, будто встревоженная его прикосновением.

— Накажи тебя Христос, жидюга! — заворчал Бовдур.— Вот испугался проклятої псины, словно змею рукой схватил. Тьфу на тебя!

И он опять ш&вулся, пошарил и нашел нож, Потом тихонько, на цыпочках начал пробираться к той кровати, где спал Андрей. Он прежде всего обшарил его, не спит ли он, обнявшись с Мытром, увидя же, что нет, смело взял Андрея за талию, поднял вверх, как ребенка, и легко, осторожно положил на пол.

— Вот так, здесь лучше,— бормотал он,— будет тре-пыхаться, так не разбудит других.

Андрей крепко спал. Только прикоснувшись $ мокрому полу головой, он встрепенулся и вскрикнул вб сне: ^ Ганя, помоги!..

Бовдур, думая, что он проснулся, быстро налег коле-ном на его грудь, левой рукой схватил за горло, а пра-вой резанул изо всех сил. Андрей затрепетал и крикнул, но негромКо, потому что горло было сдавлено. Кровь хлинула на руки Бовдура. Тот взмахнул ножем еще раз, чув-ствуя, что Андрей сильно бьется в судорогах.

— Где деньги? Давай деньги! — шептал он над Андреем.

— Ах! — стонал Андрей,— в старостве... отня...

Он не кончил. Острие ножа в ту минуту перерезало гортань, перерезало жилы до самой кости. Кровь брыз-нула сильнее, движения тела становились все слабее, пока вовсе не прекратились. Андрея Темеры не стало... А е£о мысли, его надежды, погибли ли и они вместе с йим? Не*! Потому что эти мысли принадлежат всему человечеству и, лелея их, он был только маленькой частицей всего че-ловечества. А человечество тем только и живет, что одни его частицы постоянно погибают, а вместо них новые на-рождаются...

А Бовдур стоял около него на коленях, как поражен-ный громом. Деньги отняты в старостве,— значит, он на-прасно зарезал Андрея! Словно завеса спало ослепление с его глаз... Что оп сделал?.. За что он лишші жизни это молодое существо? Что за проклятое колдовство попутало его?.. Он долго стоял в оцепенении над трупом Анд-рея, без мысли, без движения, как будто и сам был труп. Его правая рука все еще держала нож, а левая, купаясь в крови Андрея, сжимала молодое холодеющее горло.

Вдруг чья-то холодная рука тронула его за плечо п глубокип сонпьій голос сказал:

— Ты что тут делаешь, Бовдур?

Это был голос Стебельского, которого разбудил стон Андрея.

Бовдур ничего не ответил, не дрожал, не боялся,— он, словно камённый, стоял на коленях над трупом Андрея.

— Что ты здесь делаешь? — допрашивал Стебельский, тряс я Бовдура за голое плечо.— Почему ты не спить?

Казалось, слова Стебельского и прикосновение его холодной руки мало-помалу пробуждали Бовдура от его оцепенения. Он потевелился, поднял голову, глубоко вздохнул и сказал кротким, почти вёселым голосом, в ко-тором не было и следа прежней жестокости:

— Постой, увидшпь комедшо.

— Да какую же? — спросил тихо Стебельский.

— Ну, уж там увидишь.

Он встал, перетагнул через труп, подошел к двери и застучал изо всех сил обеими руками, словно колотуш-ками, в дверь. Этот внезапный и резкий грохот заглушил шум грозы на дворе. Все арестанты вскочили.

— Что тут такое? Что тут такое? — спрашивали все в тревоге.

— А где барин? Где господин Темера? — спрашивал Мытро, не чувствуя около себя Андрея.

Но Бовдур не слушал этих расспросов и, стоя у двери, колотил кулаками, что было мочи.

— Да ты никак рехнулся? — кричал дед Панько.— Чего ты лупишь? К чему это?

— Да вот для какой-то комедии,— ответил Стебельский,— только неизвестно для какой.

Из дежурной комнаты донесся крик и ругань. Это про-снулся капрал, схватил фонарь и в одном белье, как был, примчался к двери.

— Какие тут черти грохочут? — кричал он.— Чтоб у тебя в брюхе загрохотало! Чего надо?

— Отвори! — крикнул Бовдур, не переставая стучать.

— Да перестанешь лп ты, рвань проклятая! Ведь уж как я отворю, так недаром!

— Отвори! Слышишь? — не унимался Бовдур и грох-нул кулаком в заклепанный волчок так, что он разбился, и щепки полетели в противоположную стену.

— Ах ты, мерзавец! — озлился капрал и, поставив на землю фонарь, принялся отпирать замок, все время зады-хаясь от злости, так как Бовдур все время, не переставай, бил в дверь. Но как только капрал приотворил дверь и наклонился взять фонарь, Бовдур распахнул ее настежь и стиснутым кулаком со всей силы треснул капрала в дере-носицу так, что тот брякнулся без сознания на коридорний пол, а фонарь выпал из его рук, разбился и потух.

— Я тебе говорил, пес, отвори! Ты не спешил! Ну, вот и получил! — приговаривал Бовдур, держа дверь от-воренной.

— Караул! Помогите! Бунт! Караул! — заголосил капрал.

Прибежали полицейские с фонарями.

— Ах ты, Бовдур проклятий, что ты делаешь? — закричали они, бросаясь на него.

— Свечу из-под темной звезды этому свинтусу,— ответил спокойно Бовдур,— пусть пошевеливается.

Полицейские, как звери, накинулись на Бовдура, но тот одним прыжком очутился в камере. Толпа ворвалась за ним с фонарями. Но как скоро давно невиданный свет упал желтым пятном на средину камери, все полицейские стали как вкопанные, и невольно ахнули. Посреди ка-меры, плавая в крови, лежал труп Андрея, а около него стоял на коленях Бовдур и мочил руки в его крови.

— Это я, это я сделал,— говорил тихо Бовдур,— не верите? Вот смотрите, нож его собственный.

— Да за что же ты, нехристь, жизни его решил?— спросил дед Панько.

Но Бовдур не отвечал на этот вопрос, как будто не слы-шал или не понимал его. Он стоял на коленях над трупом и всматривался в его бледное, еще и по смерти красивое лицо. И странная перемена происходила в Бовдуре. Его собственные черты лица, казалось, становились более мяг-кими и кроткими... В глазах потух гнилой блеск тлеющей трухлятины... Угрюмые, гневные складки на лбу разгла-живались. Казалось, будто человеческий дух вновь вселяется в это тело, бывшее до сих пор обиталищем

какого-то беса, какой-то дикой зверской души. И вдруг слѳзы градом полились из глаз Бовдура... Он припал ли-цом к залитому кровью лицу Андрея и страшно зарыдал.

— Брат мой! Что я сделал с тобой? За что я жизнь твою загубил? Святая, чистая душа, прости меня бесчело-вечного! Что я наделал, что я наделалі Господи! что я сделал!

С минуту еще стояли арестанты и полицейские, слов-нр околдоваццые этим потрясающим зрелищем, и слуша-ли йри^итанир ЁовДура. Но вскоре они опомнились.

Собирайся, молодчик! — сказали полицейские.— Т^бе уже здесь ке место. Пора перейти на другую квартиру. Теперь не время плакать!

Бовдур поднял глаза и гневно, с болью взглянул на них.

Будьте вы прокляты, крючки,— сказал он,—■ вот посмотрите! — и он приложил руку к зияющей ране Аядрея, деля ее дадонью поперек на две половини: — Вот смотрите, это моя половина, а это ваша! Это моя, а то варт! Не бойтесь, тут я поплачусь один за обе, но там еще єсть бог. Он справедлив. Он сумеет распознать, которая моя половина, а которая ваша!..

Зазвенели железные цепи, и Бовдур дал надеть их на себя без сопротивления. Между тем, арестанты кре-стрлись и читали молитвы над трупом, только Мытро пла-кал в уголке. Стебельский сидел на своем месте, молчал-молчал, а потом вдруг заговорил каким-то неестественным голосом:

Что, господин? Богу душу от дал?

Не слыша ответа на этот вопрос, он обернулся к БовДУРУ и, указывая на него рукой, сказал:

— Пусть гибнет человек, лишь бы росло чувство чело-вечности!

Но не находя возможности усмотреть на лицах окру-жающих ни дохвалы, ни порицания своей премудрости, он повернулся лицом к стене и лег спать.

ЛЕСА И ПАСТБИЩА

(Рассказ бывіиего уполномоченного)

Господи боже, сколько шума было у нас из-за этих лесов и пастбищ! Уж как егозили помещики, как совето-вались, подкупали инженеров да адвокатов, чтобы осво-бодиться от всякой тяготы! Хитрые головні Они знали, что хотя цесарь 1 и дал мужикам волю и отменил бар-щину, а все же если они, помещики, не дадут мужикам леса и пастбищ, так все-таки мужику придется или пропадать на пне, или к ним «приидите, поклонимося»,— а тогда возвратится опять барщина, хотя и в другой одежне, да для мужика она от этого легче не будет!

И что же вы думаете, не возвратилась к нам барщп-на? Подите-ка посмотрите на нашу деревню, так сами убедитесь. Правда, атаманы да экономы2 не ездят уже под окнами с арапниками, на помещичьем дворе нет уже дубового бревна, на котором, бывало, каждую субботу про-изводилась «оптовая порка», но поглядите вы только на людей да поговорите с ними! Сами они черные, как земля, избы ободранные, старше, накренились набок. Заборов, почитай, и вовсе нет, хотя лес вокруг деревни что твоє море; приходится людям окапывать усадьбы рвами да об-саживать ивами, как на Подольи. Скот жалкий, захуда-лый, да и то у редкого хозяина он єсть. А спросите иду-щих с косами или серпами: куда, мол, йдете, люди? Так наверняка ответят: «На господское поле рожь жать» или «Господский сенокос косить». А если вы удивитесь, как это так, что они идут теперь к помещику работать, когдй у самих еще и не начато, а тут жара, зерно осыпается,— так они разве только головами покачают и скажут груст-но: «Что же делать? мы сами видим, и сердце болит, да



1 Импѳратор.

2 Старости и приказчики.

что поделаешь? Мы задолжали помещику, а у него уж так заведено, что прежде ему отработай, хоть бы тут гро-мовые ядра летелп, а потом уж себе». Это у нас так каж-дый год: помещику сделаем все в своє время и хорошо, и чисто, а наше собственное в это самое время гибнет и пропадает на поле. И как это ловко обделал наш поме-щик! У него лес — у нас и щепки на дворе нет без его ведома! У него пастбище — у нас весь скот измором пошел, перевелся, а что осталось, то бродит, как сонное. У него пахоть исправная, чистая, а наше* заросла пиреем, горчицей да быльем всяким, навозцу нет, чтобы подпра-вить, скотинки тяглой нет! А еще и то, что на таком поле уродится, тоже на корне пропадает, потому что надо прежде всего помещика оправить, пока погода держит. И никогда мы этак не можем хлеба припасти вдоволь, не можем стать на свои ноги, не можем вивернуться из-под помещичьей руки. А помещик, знай, жмет, ух, жмет изо всех сил! Он у нас теперь общинним начальником, а один из его прислужников писарем, и весь общинний совет должен покоряться их воле. Бедняка он не пустит из де-ревни на заработки или на службу, книжки не вндаст: «Сиди, мол, дома, нечего шляться, работай у себя!» А у себя-то, конечно, нечего работать,— ступай к помещику! А помещик бух тебе десять крейцеров 117 в день, в самую страдную пору, и должен работать, потому некуда де-ваться! Вот так-то он нас прижал и, чем дальше, все больше прижимает! Сами скажите, какой же тут еще бар-щипи недостает? Мне кажется, что прежняя барщина с розгами да с экономами едва ли била тяжелее.

А теперь послушайте, как он нас так ловко объего-рил, чтобн випроводить в поле и прибрать нас к своим рукам. Я сам был при этом, так могу вам все толком рас-сказать и за каждое слово готов хоть к присяге. Вот послушайте!

Началась наша беда с переписи, знаете, вот что била в 1859 году. До того времени ми жили с помещиком в добром согласии. Он боялся нас трогать, потому что тогда еще била острастка помещикам после той, знаете, мазур-ской резни118. А нам тоже незачем било его трогать: паст-бище было, в лесу мы рубили так, как и наши отцы! и все считали, что это лес общественный — даже обществом леспика содержали. Как вдруг бац — перепись! Знаєте, народ темпыіі, не понимает, что к чему, испугался. Вот как теперь наш мужик все опасается, как бы податей не прибавили, так и тогда: говорят, будут перепи-сывать не только людей, а и скот,— ну, значит, это уж не к добру!

Вот раз в воскресепье, после службы, как это водится у нас, выходят люди из церкви, собираются на берегу на совет. Там и войт всегда читает приказы, какие случатся, иные люди так про хозяйство калякают... Вдруг, видим, помещик... «Так и так,— говорит,— господа общество, важное дело, переппсь народная. Я ваш радетель, я теперь такой же мужик, как и вы. Сами знаете, цесарь сравнял нас всех, теперь уж нет господ...» Ну, словом сказать, начал нам бобы разводить. Мы и рты разинули, что это, мол, в первый раз заговорил с нами помещик по-человечески! «Так и так,— говорит он дальше,— важ-ное дело, народная перепись. Кому угодно, пожалуйте ко мне, я вам что-то важное скажу, как вам себя держать во время этой переписи». Да и двинул сам вперед, к своей усадьбе. А мы все, сколько было, толпой повалили за ним. Пришли на двор. Он взошел на крыльцо, осмотрел народ, потом вызвал нескольких стариков к себе и пошел с ними в горницу. Стоим мы, ждем. Приходят наши старики. «Ну-ка, ну-ка, выкладывайте, что говорил помещик, какое дело?» А старики наши седыми головами покачивают да все бормочут: «Так-то так, оно, вишь, и правда!», а потом к нам: «Пойдем в деревню, нечего тут галдеть на

господском дворе. Нешто вам тут место для совета?» Пошли мы.

— Знаете, люди добрые, господа общество,— заговорили наши старики, когда мы опять собрались на общест-венном берегу,— завтра приедет к нам перепись. Так вот помещик, дай бог ему здоровья, велел нам предостеречь общество. Обратите, говорит, внимание на скот! Они пе-репишут скот, а потом наложат на вас по гульдену подати от каждой штуки. А если скажете, что пасете в лесу, так еще и от леса будете платить двойную подать: раз за лес, а еще, кроме того, за вьшас. Так вот барин советует сделать так: прежде всего, не говорить, что мы пасем в лесу, а кроме того, припрятать часть скота в лесу [на] вавтрашний день да при переписи объявлять меньше скота, чем у нас єсть. Так, говорит, и в других деревнях делагот. А лес, говорит, как был ваш, так и будет, потому что переппсь земли не касается».

Посоветовались мы, подумали да и решили послу-» шаться помещика. Дурачье как єсть! У кого было пять голов скота,— он три в лес, а две оставляет напоказ; у кого десять,— он семь в лес, а три оставляет. Целое стадо скота со всей деревни согнали в лес, в самые дебри да варосли, и ждем себе спокойно переписи. И так ужб тяжело даются нам ѳти подати, а тут еще помещик так н$£угал нас новими будто бы прибавками, что мы и не задумались просто обмануть перепись, лить бы как-ни-будь извернуться от беды.

На другой день, еще рано, так до обеда, перепись тут как тут в деревне. Переписывают. Ну, мы все стоим на том, что было решено, показываем как можно меньше скота, отпираемся от выпаса в лесу. да еще и радуємся, как гладко идет дело. Вот, наконец, после нас дошла перепись и до помещика. Кое-кто из наших пошел за ней поглядеть. Вдруг, мало погодя, бегут в деревню, испуган-ные, задохлись совсем... «Что мы наделали? — кричат.^ Тут что-то не так, что-то неладно! Уж не подвел ли нас помещик на беду? Он не только свой скот весь запи-сал, а еще и наш, который в лесу, и комиссия поеха-ла туда!»

Мы помертвели, услышав такие чудеса. Сейчас собра-дись все гуртом и побежали в лес. Комиссии там уже не было. Спрапшваем пастухов: были, говорят, господа и наш барин, что-то писали, считали скот, только нас ни о чем не спрашивали, Мы в деревню опять, а там нам говорят, что комиссия уже уехала из помещичьей усадьбы околь-ной дорогой. Мы двинули за ней, догнали уже в другой деревне. Так и так, говорим, это ваши благородия наш скот в лесу считали.

— Каким образом он ваш, когда вы сами сказали, что больше у вас скота нет, и что вы в лесу не пасете?

— Да мы-то это говорили, нам барин посоветовал.

— Так чего же вы теперь хотите? Чтобы мы другую перепись для вас делали, что ли? Прощайте! Что сами заварили, то и расхлебывайте. Что написано пером, не вырубишь топором. А впрочем, что ж, вы можете жало-ваться, но заранее вам можем сказать, что от жалоби вам толку не будет, а только еще сами в тюрьму угодите за то, что обманули цесарскую комиссию.

С тем мы и домой пришли. Пропало дело, говорим, посмотрим, что из этого выйдет.

Ждем год, другой. Помещик опять ладит с нами, только как вспомним иногда о переписи, улыбается и говорит: «Пустяки, я пошутил!»

Вдруг на третий год слышим, какая-то комиссия едет в деревню, пастбище размеривать,

— Фу ты, будь ты неладно! — думаєм.— Что это, к чему и зачем? Ведь пастбище-то наше искони, зачем же его размеривать? Положим, мы за последние годы один кусок разделили между обществом и вспахалщ вот и сме-каем, не для того ли приехали, чтобы промерить, сколько мы вспахали, а сколько еще осталось. А комиссия прямо в барскую усадьбу покатила; отобедали, а потом на пастбище. Развернули план, а помещик сам с ними ходит и показывает: вот отсюда досюда тянется, а это они вспахали.

Подошли мы к этой комиссии, кланяємся еще издали, потом ближе, опять кланяємся, а комиссия и ухом не ведет. Наконец, войт осмелился и говорит:

— Ваши благородия, это наше пастбище, зачем вы его мерите и вехи ставите?

— А ты кто такой? — спрашивают господа.

— Я войт здешнего общества.

— Ну и ладно,— ответили онй да опять за своє. Обтикали вехами тот кусок, что вспахан, отдельно, а осталь-ное отдельно. Мы уже с войтом ходим за ними да смо-трим, а что они говорят, не понимаем, потому что по-не-мецки лопочут. Потом кончили, садятся на повозку. Войт за ними, не отстает, все выпытывает. Тогда один пан под-нимается на повозке и обращается к нам:

— Вы, люди, видели, как мерила комиссия пастбище?

— Да видеть-то видели,— говорим.

— й видели, как вехи ставили?

— И это видали.

— И знаете, что вот это там,— и указал на вспахан-ный кусок,— это ваше, общественное, а вот ато з десь — помещичье?

— А? Что? Как? — вскрикнули мы все как ошпарен-ные да к комиссии. Та лататы задала.

На другой день гонят наши пастухи скот на паст-бщце, а там у ж помещичьи слуги: «Пошли вон отсюда, это господское пастбигце, чтоб и ноги вашей тут не било, не смейте!» Пастухи завернули стадо, гонят в лес, а там помещичьи лесники да дворовые: «Пошли вон отсюда, это господский лес, не смейте шагу ступить за окоп!» Пастухи, вестимо, дети малые, в слезы; гонят скот назад домой. Гам, шум в деревне поднялся такой, словно кто зажег деревшо с четырех концов.

Что тут делать? Бабы орут: «Ми с кочергами пойдем, мы этим барским холуям голови раскроим!»

Но старшие мужики угомонили их как-то и сейчасже вибрали несколько человек уполномоченних ехать во Львов к адвокату, посоветоваться. Вибрали и меня. Пое-хали, нашли адвоката, русина заслуженного, говорят, честного. Пришли к нему, рассказнваем: такови, мол, дела. «Что ж,— говорит,— начнем тяжбу. Постарайтесь найти свидетелей, документи, денег, а пока ведите себя смирно, спокойно, так как всякий бунт может только по-вредить делу».

— Да как же, барин,— говорим ми,— как же нам бить спокойними, когда некуда совсем вигнать скот? Ведь без корма-то скот наш как єсть весь подохнет!

— Ну,— говорит адвокат,— что же я тут могу по-мочь? Вниграем дело, тогда помещик должен будет воз-вратить вам все убнтки, а пока перебивайтесь, как можете.

С тем ми и ушли. Началась тяжба. Сколько ми в нее денег ухлопали, один бог ведает. Я насчитал одному адвокату да на марки что-то сверх семисот гульденов. Общество тянулось из последних сил, хоть и круто прихо-дилось. Потому что лес и пастбище остались в поме-щичьих руках, а ми должны били с места продать боль-шую часть скота почти даром — нечем било кормить. Остальной стал бродить — да и теперь еще бродит — то по гусиннм лужайкам, то по пустирям, то по огородам. Сади наши от этого испортились, пчельники перевелись, а скотинка ходит — кожа да кости.

Семь лет тянулось наше дело, словно из нашего общества семь лет жили тянули. Совсем ми обнищали за то время, а к помещику ни ногой, уперлись. Помещик тоже уперся на своем. И в каких мы только судах, в ка-них инстанциях не побывали! И в округе, и в губернии, и в министерстве, и бог весть еще где. И все, как только мы в одном месте проиграем — жалуємся; в другом мы выиграем — помещик жалуется, а конца все нет, как нет. Вот, наконец,— слава тебе господи! — дождались мы! Приходит пристав, приносит нам решение из самого выс-шего министерства. Дело такое: чтобы окончить спор между обществом и помещиком, назначается губерпская комиссия, которая должна на спорном месте все рассмот-реть, пересмотреть документы, выслушать свидетелей и дать окончательное решение. Для этого обе стороны дол-жны в назначенный день явиться на спорном месте со всеми своими материалами доказательств. Решение этой комиссии будет утверждено и исполпено бесповоротно. Ну, и слава тебе господи! — подумали мы. Теперь уже на-верняка наша возьмет, если комиссия будет на месте судить. Тут каждый сможет сказать все, что знает по делу, каждого выслушают, а в таком случае должны же они признать, что правда на нашей стороне.

Наш помещик получив такую резолюцию, что-то очень постную рожу скорчил и совсем было HOC повесил, но потом, видно, что-то придумал, сел в повозку и пока-тил во Львов. Куда он ездил, неизвестно, но два наших человека, которые, были тогда во Львове, рассказывали потом, что видели, как он разгуливал по городу с нашим адвокатом. Конечно, рассказывали уже тогда, когда все было кончено! Так или иначе, только через три дня приехал наш барин из Львова много веселее, даже как-будто довольный. Дивимся мы, да не знаєм, что оно озна-чает.

Наведались и мы к своєму адвокату. Он очень обра-довался... «Выиграем дело,— говорит,— я сам,— говорит,— приду с вами на спорное место говорить с комиссией. Только за день до того приходите сюда ко мне: войт, уполномоченные, свидетели, привезите с собой все бума-ги, какие имеете, надо будет пересмотреть, посовєто-ваться. Знаете, как перед битвой на войне готовятся, так и нам надо приготовиться. Приезжайте пораньте, так я каждому скажу, что и как ему надо говорить, потому что, видите ли, дело запутанное, а после полудня сядем на телегу и марш в деревню, чтобы в назначенный день рано быть на спорном месте!»

Послушались мы его совѳта да ещѳ и благодарим. Собрались мы: войт, два уполномоченных и три старшие хозяина из деревни за свидетелей, собрали все старыѳ бумаги, какие у кого были, и поехали в полночь во Львов, за день до приезда в деревню комиссии. Приходим утреч-ком к адвокату нет его дома, куда-то ушел, но сейчас придет, просят обождать. Ждем мы, ждем — нет адвоката. Уже десятий час, одиннадцатый, двенадцатый — нет. Проголодались мы, пошли к телеге перекусить. Прибегаем через минуту, все еще нет адвоката. Экое несчастье! Уже и первый час, ж второй, наконец, и третий,— нам бы уже и домой пора ехать, чтобы к вечеру быть, а его все нет. Наконец, так около четырех часов, идет он. «Ах, изви-ните,— говорит,— извините, пожалуйста, господа хозяева, но это не моя вина, что я так опоздал, был в суде при разборе дела, затянулась защита до этого времени. Но это ничего, мы еще все хорошо успеем сделать. Прошу в мой кабинет».

— А не лучше ли нам сейчас сесть на телегу да ехать в деревню,— сказал я,— там ваша милость могли бы про-смотреть бумаги и научить нас, что говорить.

— Э, нечего спешить,— сказал он,— успеем еще до-ехать, а просмотр бумаг не займет много времени.

Пошли мы с ним в его комнату и сели. Бумаг принесли целый ворох. Стал он их читать: читает, читает, мед-леяно так да пристально, иногда снросит нас что-нибудь, мы ответим, он опять читает, а тут уже и полчаса, а там и час, и целых два прошло — он ничего. Мы сидим, как на иголках, мнемся, потеем, а он все расспрашивает нас, словно перед протоколом, все бумаги читает, бормочет про себя — и конца-края нет! Мы уже несколько раз приставали к нему: пора ехать! А он все: сейчас, сейчас! Да и ну опять читать. Шестой час пробил, когда он дочитал. Ну, думаєм, слава тебе, господи, конец уж этому чтению, поедем! Да как бы не так! как начал наш адвокат толко-вать нам всю тяжбу, от самого начала, пространно да подробно, как будто мы совсем ничего о ней не знаєм. Говорит, говорит, а мы как только из кожи не выскочим — вот, кажется, так бы вскочил, плюнул ему в рожу да и пошел прочь. Да не тут-то было! начал он нас потом учить, как мы должны перед комиссией говорить, и в самом деле, толково учил! Таким ясным показалось нам все дело, так хорошо каждый понял, что ему надо говорить, что любо-дорого! Шаль только, что когда все это кончилось, то пробил уже девятый час. Совсем стемнело. Он как будто только теперь заметил, что поздно, а тут еще и гроза стала надвигаться.

— Э, да что это? никак уж вечер? — сказал он, ози-раясь.

— Вестщдо, вечер,— ответили мы как осужденные.

— Что же теперь делать? Как же нам ехать?

— Разве я знаю? — ответил я.— Теперь трудно ехать, дорога плохая, да оно и неблизко, лесами все!..

— Сами не знаєм, что делать! — сказали наши люди.

— А в котором часу завтра должна приехать комис-сия?

— В десять утра.

— В десять? Ну, так пустяки: переночуйте вы здесь, а завтра ранехонько встанем да и махнем в деревню, так что только пыль взовьется. В восемь будем уже там. Вот подите, сейчас около моего дома єсть кабак, там кабатчик порядочный, там вы переночуете, а завтра, смотрите, не опоздайте, я вас буду ждать.

Что было делать? Рады не ради, пошли мы. Кабатчик словно ждал уже нас.

— Вы от господина адвоката? — спрашивает.

— Да!


— Ну, ну, пожалуйте, найду для вас место, во-чуйте себе по добру, по здорову! А не надо ли вам чего?

— Да уж давайте по косушке, лучше спать будем,

Выпили мы, легли в добрий час, и сразу заснули, словно ко дну пошли. Долго ли мы так спали, бог знает. Только просыпаюсь я — на дворе день. Я к окну — смотрю на солнце,— никак пол день! Гляжу я в округ — спят наши хозяева, как бревна! Господи, ты боже мой, да что же ато такое? Сон или явь? Крикнул я что єсть мочи — нет, не сон! Они вскочили и тоже скорей к окну. Что же это? уже за полдень? Неужто мы так долго спали? Ахти, грех какой, вот беда-то! Вьемся мы, как пискари посоленные, а голова-то у всех кружится, все кости болят, словно пе-рѳломанные! Зовем мы кабатчика: «Сколько вам следует за ночлег?» — «Немного, всего шесть гульденов».— «Как? что? каким образом?» А он, мошенник, видит, что мы спе-шим, что мы разрываемся да губы кусаєм от нетерпения, стоит себе в дверях да только улыбается и бороду погла-живает: «У меня так все проезжающие платяті»

Некоторые из наших давай с ним торговаться, да куда тебе, и слова не дает сказать. Швырнули мы ему деньги, сколько он требовал, а сами скорей к адвокату — нет дома, утром он ждал, ждал нас, а потом сам поехал, велел, чтобы мы как можно скорее поспешили за ним. А наши бумаги! — Бумаги он оставил, вот вам ваши бумаги! — Вот так штука! Поехал, а бумаг не взял! Боже правый, что с нами тогда делалось, даже вспомнить страшно! Ну уж, думаєм, там, почитай, без нас дело-то решили, общество проиграло, что теперь нам люди скажут? Какая беда ждет еще нас впереди? Мы словно наперед видели все, что нас ожидало, да оно тогда и не трудно уже было видеть все это наперед!

Помчались мы домой, да уже не в деревню, а на паст-бище. Нет никого. Мы в лес. Нет никого. А тут уже скоро и вечер. Мы к барской усадьбе — в хоромах песни, хохот, пир горой, музыка,— это помещик комиссию угощает. Глядим, ан и адвокат наш в горницах, красный, веселый, болтает. Сколько проклятий упало тогда на его голову, так он, пожалуй, за всю свою жизнь стольно стаканов вина не выпил! Мы уже совсем одеревенели, ничего не говорим, ни о чем не расспрашиваем, да и зачем? Сами знаєм, что стряслась уже беда над нами! Стали мы, как столпы, на крыльце, стоим, ждем, а кого и зачем ждем, и сами не знаєм. Увидели нас как-то господа, подняли хохот в горницах, но к нам никто не выходит. Барские лакей идут мимо нас, тоже хохочут, издеваются, подтал-кивают нас, но нам ни слова не говорят. Барские собаки подходят, обнюхивают нас, иные заворчат, а иные и так тихопько отойдут. А мы ничего, стоим тихо, как мертвые. Уже свечерело, в горницах зажгли огонь, господа и ба-рыни стали песни какие-то играть, на дворе дождь начал накрапывать, а мы все стоим на крыльце, уставились в эти яркие окна, в теле дрожь, в сердце отчаяние.

Наконец, уже поздней ночью, отворились двери и начали один за другим выкачиваться баре к своим коляскам. Прежде всего господа из комиссии.

Самый толстый из них остановился, проходя мимо нас, взглянул этак грозно и говорит:

— Вы кто такие будете?



1   ...   16   17   18   19   20   21   22   23   ...   26


База даних захищена авторським правом ©refs.in.ua 2016
звернутися до адміністрації

    Головна сторінка