«наукова думка»



Сторінка22/26
Дата конвертації19.02.2016
Розмір5.65 Mb.
1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   26
IV

Иоська замолчал на минуту. Журковский, который внимательно слушал его рассказ, улыбнулся и сказал:

— Ну, ты говорил, что это будет глупая история, а ты вот рассказываешь, будто по книге читаешь.

— Эх, барин, то, что до сих пор было, это еще не была глупая история. А вот теперь начинается глупость. А чТо я гладко рассказываю, так не удивляйтесь. Я научился на деревне сказки рассказывать, память у меня хорошая, и как только услышу раз какую-нибудь сказку, так потом расскажу ее еще лучше и интереснее, чем тот, от кого я ее слышал. Прошлой зимой меня так все в деревне за эти сказки полюбили, что ни одни вечерныци (посидел-ки) без меня не обходились.

— Э, да ты, как я вижу, мастер на все руки!

— Ох, барин,— ответил Иоська, вздохнув,— не знаю, что это значит, но мне кажется, что в том-то и горе моє. Когда я чувствую, что я могу что-то сделать, что могу чему-нибудь выучиться, то так меня что-то и жжет внутри, так и давит, так и мучит, и нет мне ни минуты покоя, пока я этого не сделаю, не узнаю, не выучусь. Ведь не что иное, как это и в острог меня привело.

— Ну, ладно, рассказывай.

Но Иоська не мог в этот раз кончить своего рассказа, потому что именно в ту минуту отворилась дверь нашей камеры. Иоську позвали на допрос. .

— Это необыкновенный мальчик,— пробормотал барин и начал ходить, задумавшись, по камере.

— А мне кажется, что он много врет,— говорю я,— привык он там мужикам сказки рассказывать, вот и нам сказку рассказал.

— Ты так думаешь?

— А что же, разве этого не может быть?

— Конечно, возможно, но его лицо говорит за него. Впрочем, еще будет у нас время исподволь убедиться.

На допросе Иоська сидел недолго, не больше получаса. Пришел он гораздо веселее и спокойнее, чем уходил.

— Ну, что же,— спрашиваю его,— не сьел тебя судья?

— Э, что там, судья добрый человек. Признаться, я таки сильно трусил его сначала, в деревне мне говорили, что здесь на допросах бьют и жгут подошвы раскаленным железом.

— Ха-ха-ха,— захохотал я,— теперь-то я знаю, отчего ты по ночам так ворочался, кричал да охал. Тебе, видно, снилось, что тебе жгут подошвы.

— Ох, не смейтесь, пожалуйста, мне и подумать страшно об этих снах, столько я в них натерпелся. А все по-пустому. Судья такой добродушний, говорил со мной по-человечески, не кричал, не пилил, не бил меня так, как жандарм.

— А разве тебя жандарм бил? — спросил Журковский.

*— Ох, барин, я думал, что он из меня душу выколотит.

Посмотрите только на мои плечи!

й Иоська снял рубашку. Мы так и ахнули! Все плечи мальчика были покрыты синяками и рубцами с засохтей кровью.

— Ну, о чем же тебя спрашивал судья? — первый за-говорил Журковский.

— Да вот все об этой несчастной краже, как оно было.

— Ну и что же?

— Да, что же? Я ему рассказал все, как было, да и только. Он написал протокол и приказал меня увести.

— Ну, так расскажи теперь ж нам, как это было.

— Да как былоі Вы уже знаете, какая была моя жизнь у Мошки. Не хотел я дольше у него оставаться, а к тому же еще боялся, что если я ему еще раз как-нибудь напомню о бумагах, то он возьмет да и сожжет их. Вот я и надумался украсть их сам. Мне легче было добраться до чулана, чем постороннему вору: меня и собаки знают, и сам я знаю все входы и выходы в доме. Сначала хотел я выкрасть у Мошки ключи, но он видно почуял что-то и носил их всегда при себе, или прятал где-то так, что я не мог найти. А меня горячка разбирала, как только я в мьіслях своих постановил, чтобы добыть свои бумаги. Тут уже ни о чем невмоготу было думать только об этом. Да и что, наконец, было мне еще долго думать? Раз как-то ночью, когда все спали, я быстро сделал выемку в одном из столпов чулана — он был построен в столпы,— вывер-нул долотом бревно, влез в чулан, взял свои бумаги, а потом вдвинул бревно опять на место. Только и всего.

— Пустяки,— пробормотал барин.

—- Как только я захватил бумаги в свои руки, так, даже не иросмотрев их, не развязав шнурка, которым они были перевязаны, завернул их в тряпку, спрятал за пазуху и оставил Мошкину корчму. «Куда теперь идти?» — подумал я. Еще мой страх не совсем прошел. А что, если Мошка меня обманул, показывая какие-нибудь пустяч-ные бумаги вместо моих? А что, если я впотьмах взял ка-кой-нибудь другой сверток? Надо было непременно с кем-нибудь посоветоваться, что в таком случае делать. Вот, переночевавши в первом попавшемся стоге сена, пошел я на другой день к знакомому кузпецу и все ему расска-зал. Он первьш окатил меня холодной водой.

— Плохо ты сделал, парень,— сказал он мне,— поди сейчас к войту, расскажи ему все и отдай ему на сохране-ние бумаги.

Замутило меня от этих слов, но что же делать? Вижу, совет умный, я и пошел. Пришел я к войту и со двора еще увидал, что за столом на скамье сидит жандарм. Мне сра-зу словно что-то шепнуло, что тут мне и конец. Остолбе-нел я и не мог уже ни шагу дальше ступить. В голове моей мелькнула мысль — убежать! Но было уже поздно. Войт увидал меня и радостно крикнул:

— А вот и сам он! Легок напомине. Ну-ка, подойди поближе!

Вижу я, что все уже всплыло, что меня уже тцут. Вот я собрал всю свого смелость и пошел в избу.

— Как тебя зовут? — спрашивает меня жандарм.

— Иоська НІтерн.

— Откуда родом?

— Не знаю.

— Ага, значит ты бродяга.

Я окаменел на месте. Часто слышал я ато страшное слово, слышал много страшных историй о том, что проде-льшают жандарми над бродягами, и всегда боялся этого пуще всего на свете. И вдруг, с первой же минути, сам в это попал!

— Да ведь я здешний,— простонал я,— господин войт меня знает.

— Я? тебя? — говорит войт.— Врешь, голубчик ты мой! Знаю тебя в лицо, знаю, что зовут тебя Иоська и что ты служишь у кабатчика Мошки, но кто ты таков и откуда пришел, этого я не знаю.

— А, так, значит, он в глаза врет! — крикнул жандарм и что-то записел себе в книжечку,— Поди-ка сюда,— сказал он потом мне,— ближе! Смотри мне в глаза!

И в ту же минуту, когда я поднял на него глаза, он своим тяжелым кулаком ударил меня по лицу, да так, что я сразу упал наземь и кровью облился.

— Встать! сию минуту! — крикнул мне жандарм.— И не сметь у меня кричать, а то еще лучше задам! А теперь отвечай правду на мои вопросы. Ты служить у Мотки?

— Да.


— Ты его обокрал?

— Нет.


— Как же нет?

Я опять уставился в жандарма, утирая рукавом кровь с лица, и опять здоровенный удар его повалил меня на землю.

— Господин жандарм,— сказал на это войт, пока я го-мозился, чтобы встать,— я, как начальник сельского общества, не могу спокойно смотреть на такое обращение с арестантом. Я должен только присутствовать при состав-лении протокола, а все, что делается перед протоколом, меня не касается. Если вы хотите учить его, что он должен говорить, так найдите себе другое место для этого, у меня этого нельзя.

Жандарм закусил губы, а потом, не говоря ни слова, встал со скамьи, достал из своего мешка цепи, заковал меня и повел к Мошке в корчму. Что там делали со мной, как меня учили говорить, не буду об этом рассказывать. Я несколько раз падал в обморок во время этого ученья. Да и недаром они злились. Я им сделал большой убыток. Мошка сказал сначала жандарму, что я украл у него большие деньги, завернутые в бумагу. Он думал, что если меня поймает жандарм и приведет в корчму, так он сейчас отымет у меня бумаги и сожжет, и я уже навсегда останусь у него в кабале. Как только я вошел в корчму, первый же вопрос мне был:

— Где деньги?

— Не знаю, я никаких денег не брал.

— А где бумаги?

— Я спрятал.

Где спрятал?

Начали меня склонять к сознанию сначала побоями, а потом добром, но я все своє твержу: — Я взял бумаги, потому что они мой, я даже не заглядывал, что там. Спря-тал я их и никому не покажу, кроме войта.

Мошка чуть не сбесился. Со злости велел он стащить с меня сапоги и одежду, какая на мне была, и одеть меня в эти лохмотья. Наконец, увели меня к войту, изби-того и полуголого.

Опять меня там начали допрашивать о бумагах. Но я не дурак. Только когда я увидал, что в избе уже много свидетелей, пошел я в сени и вытащил из щели бумаги. У войта сени были темные, просторные. Когда я первый раз шел в избу и увидал там жандарма, я заткнул свой сверток в щель, чтобы его у меня не отняли. Когда Мошка увидал сверток в руках жандарма, бросился к нему, как коршун, крича, что это его деньги, требуя, чтобы тот отдал сверток ему.

— Ну нет, господин Мошка,— сказал войт,— так не годится. Мы должны все это представить в суд. Мы здесь составим протокол, и если только этот парень сознается, что он украл у вас этот сверток, то это уже дело суда, какой дать этому делу ход. Мы опечатаєм все это, как оно есть, печатью сельского общества, и господин жандарм доставит все во Львов вместе с арестантом. А вы уже будете доискиваться правды в суде.

Мошка мой так поморщился на это, словно выпил штоф своей собственной сивухи, но на это никто не обратил внимания. Жандарм сел писать протокол, а когда все было написано, войтиха дала мне немного поесть, жандарм опять меня заковал, и мы двинулись в путь в о Львов. Я думал, что умру от боли и стужи в этом пути, да и до сих пор не знаю, как я выдержал. Ах, барин, как же вы теперь думаете, что со мной будет?

— Ничего не будет,— ответил Журковский,— поси-дишь немного и пойдешь себе на волю. Да почем знать, может быть еще вся эта история к твоей же пользе будет.

— Как же это?

—■ Ну, увидим. Человек никогда не знает вперед, что его ожидает,

Что-то дня через два зовут Иоську, только не в суд, а к доктору.

— Что бы это значило? — думаю я себе,— Ведь он не заявлялся больным.

— Сам он не заявлялся,— говорит мне Журковский,— а если бы даже и заявлялся, так это бы ему ничего не помогло. Но я сам о нем заявил. Я был в воскресенье у пред-седателя и просил, чтобы велели его освидетельствовать. Ведь это ужасное дело, что тут творится. Так дальше про-должаться не может.

И в самом деле, доктор велел Иоське раздеться и на-писал о нем протокол. Вышло ли что-нибудь из этого, не знаю. В наших судах дела идут так страшно медленно, что не всякий имеет счастье дождаться их конца.

— Между тем, Журковский как-то говорит Иоське:

— Послушай, парень, хочешь ты, чтобы я научил тебя читать?

Иоська вытаращил глаза на барина.

— Ну, чего ты так смотришь? Если только єсть у тебя охота, так через несколько дней и зачитаешь. А если я увижу, что ты в самом деле не врешь и память у тебя хорошая, так я уже так устрою тебе, что тебя примут в ремесленное училище и ты научиться ремеслу, какому сам пожелаешь.

— Ах, барин! — вскрикнул Иоська и повалился бари-ну в ноги, заливаясь слезами. Больше он ничего не мог сказать, только целовал барину руки.

На другой день принесли барину букварь, и он стал учить Иоську читать. Через два дня еврейчик умел уже узнавать и складывать буквы. А через неделю он уже чи-тал короткие отрывки почти плавно. Пристрастился он к этому чтению, как у нас говорят, «как жид к коломый-ке» Казалось, он готов был читать день и ночь, да только у нас ночью света не было. Насилу можно было ото-рвать его от книги для еды.

Когда уже темнело и нельзя было больше читать, Иоська садился в уголок на свой матрац, поджимал ноги, обхватывал их руками и, так сидя съежившись, начинал



1 Коломыйка — короткая песня, большею частью плясовая, с несложпым мотивом, который можно повторять до бесконеч-ности.

рассказыватъ сказки. Говорил он их бесконечно, и хотя казалось, что он повторяет все те же чудеса и приключе-ния, все-таки он умел их каждый раз иначе размещать и на иной лад рассказывать. А иногда прямо-таки видно было, что он в сказке выводит перед нами свои собствен-ные мечты. Рассказывал он о бедном парне, который в тя-желой беде встречает колдуна-благодетеля, научается от него волшебным словам и заклинанням и идет странство-вать, чтобы добыть счастье себе и другим. В трогательных и вместе простих словах изображал он его страдания, встречи с жандармами, кабалу у кабатчика, иногда забавно перемешивая то, о чем говорит сказка, с тем, что он сам пережил.

Никогда еще не видал я мальчика, который бы с таким жаром ухватился за книги, как Иоська. В эти несколько недель он, казалось, хотел наверстать то, что пропустил за несколько лет. Больше всего он сокрушался

о том, что осенние дни так коротки, а в камере так быстро совсем темнело. Наше единственное окошечко, обращенное к западу и прорубленное почти под потолком, пропускало свет очень скудно даже в полдень; в четыре часа уже не-возможно было читать, а Иоська был бы рад продолжить день вдвоє. Наконец, раз он закричал радостно:

— Придумал! Я буду читать у окна! Там скорее света-ет и дольте светло, чем в камере.

— Неудобно тебе будет читать, стоя на подмостках,— говорю ему,— впрочем, это для тебя слишком выеоко.

— Я буду так высоко сидеть, как только захочу.

— Как же ты это сделаешь?

— А вот привяжу простиню за два конца к решетке, в углубление положу одеяло, свернув его в трубку, и сяду на нем, как в седле.

И в самом деле, выдумка была очень ловкая, с тех пор все в тюрьме так делают. Несколько дней Иоська иоложи-теяьно наслаждался окном, вставал в шесть часов, как только немного рассветало, делал свой насест и, взгро-моздясь на него, корпел над книгой, прижимаясь лбом к самой решетке, только бы захватить как можно больше света господня. Мы с барином поочередно сторожили у дверей; когда шел тюремщик в камеру, мы тотчас давали знать Иоське, чтобы он слезал и снимал своє приспособле-ние, потому что арестантам строго воспрещается сидеть у окна. И всегда удавалось нам счастливо избегать напасти,

а может быть и тюремщик оказывал внимание Журковско-му и не так уже строго смотрел за нашей камерой.

Но, к несчастью, напасть подошла с другой стороны.

Кроме коридорной стражи есть ведь у нас еще и другая: под окнами тюрьмы ходит часовой, солдат с караби-ном. Ему строго приказано смотреть, чтобы арестанты не выглядывали в окна, а особенно, чтобы они между собой не разговаривали через окна. Военные правила велят ему даже, в случае сопротивления, употребить оружие.

Правда, до тех пор не было такого случая. Разве уж что-нибудь необыкновенное, если часовой уходил со своего поста и докладывал начальнику караула, что из того или иного окна говорили или смотрели. Старшие солдаты уже привикли понимать, что предписание одно, а исполне-ние — другое, и обыкновенно не очень уж строго придер-живались предписаний. Многие из них преспокойно смотрели сквозь пальцы на всякий разговор, вообще, как говорится, давали поблажку; иной добродушно убеждал или просил арестантов, чтобы они вели себя спокойно. Но хуже было, когда на часах стоял рекрут, который бо-ится капрала пуще огня. Этот понимал всякое приказа-ние буквально. Если сказано ему «смотреть строго», то он понимал это так, что всякого арестанта, если он выста-вит голову в окно, надо изругать из последних слов, донести капралу, а то даже и за карабин схватиться. Таким «клапачам» 124 арестанты мстили тем, что во время его де-журства подымали самый страшный шум у окон, так что бедный рекрут иногда прямо бесился и на всякий крик из окна считал своей священной обязанностью ответить, по меньшей мере, таким же громким и резким криком. Но так как арестантов бывает всегда несколько десятков, а часовой один, то через несколько минут такого адского гама часовой обыкновенно умолкал и хватался за карабин. Конечно, тогда все окна напротив него мигом пустели, а крик подымался на другом конце длинного арестного дома, и часовой, как травленный зверь, бежал туда и опять грозил карабином — конечно, с таким же успехом.

Такие беспорядки бывали обыкновенно вечером, но иногда случались и днем. Вот, к несчастью, однажды днем, между третьим и пятьім часом пополудни, стоял на часах именно такой несчастный рекрут. С самого начала отпу-етил он грубость какому-то арестанту, смотревшему в ок-яо. Тогда подан был знак устроить «клапачу» «кошачью музыку». Со всех концов арестного дома, с разных эта-жей, из множества окон сразу посыпались крики, вызовы, свист и пронзительное мяуканье. Рекрут тоже кричал, бегал нод всеми окнами, но нигде никого не мог ѵвидеть. Доведенный до исступления, он наконец замолчал и оста-новилея на одном месте, чтобы отдохнуть. Немного спустя утихла и «кошачья музыка». Казалось, настала полпая тишина и спокойствие. В камере уже начало темнеть, и Иоська устроил своє приспособление, взлез на него с книгой в руках, да так и прильнул к окну. Едва только прочел он себе под нос несколько слов, как вдруг часовой, заметив его, подбежал и остановился против окна.

— Пошел вон от окна, мошенник! закричал он Иоське.

Иоська даже не слышал первого окрика, так живо был заинтересован историей о цапле и рыбе, которую он имен-но в ту минуту читал.

— Прочь от окна! — еще громче крикнул часовой.

— Да чего тебе надо? — ответил Иоська.— Ведь я тебе не мешаю. Ты же видишь, что я читаю. В камере уже темно, так я вылез сюда к свету.

— Пошел прочь или выстрелю! — рявкнул часовой, и не успел Иоська слезть со своего насеста, как раздалея выстрел карабина.

— Ай! — крикнул Иоська и, как сноп, повалилея с насеста на кровать, стоявшую под окном. Ноги его судорожно задергались, а руки, державшие книгу, были прижаты к груди. Из-под листов книги брызгала кровь. Пуля попала прямо в грудь.

— Что с тобой? Куда ты ранен? — вскрикнули мы оба, бросаясь к Иоське. Но он не отвечал, только черные глаза его блестели, как раскаленные угли, и казались страшними на этом мертвенно бледном лице.

На дворе под нашим окном и в коридоре у нашей двери одновременно поднялея шум. Там воєнний караул при-бежал на выстрел, а тут тюремщик с помощниками искал камеру, в которую стреляли. Они ворвались к нам.

— А, это здесь? — крикнули опи, увидя лежа-щего Иоську,— А что, мошенник-жид, попало тебе на орехи?

Иоська метался еще и тихо стонал, все прижимая книжку обеими руками к груди, как будто старайсь заткнуть ею смертельную рану.

— Что он делал? — спросил меня тюремщик.

— Да... я... только ... к свету...

Иоська хотел еще что-то сказать, да не хватило дыха-ния. Последним движением отнял он руки от груди и показал тюремщику окровавленный букварь.

— Он читал у окна,— пояснил я тюремщику.

В эту минуту пришел из суда курьер с бумагой, спра-шивая тюремщика.

— Господин тюремщик,— заговорил он в коридоре,— где тут заключенный Иоська Штерн? Тут вот бумага из суда, чтобы выпустить его на волю.

А Иоська уже с минуту как был свободен.



М. В. Гоголь

ВЕЧОРНИЦІ НА ХУТОРІ ПІД ДИКАНЬКОЮ

ПЕРЕДМОВА ПАНЬКА РУДОГО

«Се що за дивовижа? «Вечорниці на хуторі під Диканькою»! Що се за вечорниці? І шпурнув у світ якийсь пасічник! Слава тобі господи! Ще мало ос-кубли гусей на пір’я та перевели ганчір’я на папір! Ще мало народу, всякого званія і всякої масті, покаляло пальці у тому чорнилі! Призвела ж лиха година ще й пасічника попертись услід за іншими! Далебі, друкованого паперу розвелось уже стільки, що хутко не придумаєш, що б таке й загортати в нього!

Чуло, віщувало моє серце всі сії речі ще за місяць!.. Себто, я ж кажу, що нашому брату, хуторянину, та виткнути ніс із свого закутка у великий світ — батьку мій! — се все одно, як, трапляється, часом зайдеш у покої до великого пана: всі обступлять тебе ї почнуть чіплятися! Ще б нічого, коли б там старша челядь; ні, яке-небудь обшарпане хлоп’я, глянути на нього — дрантя, що отам шпортається на задньому дворі, і те причепиться,— і почнуть з усіх боків тупати на тебе: «Куди? Куди? Чого? Геть собі, мужик, геть!..» Я вам скажу!.. Та що й казати!.. Мені легше двічі на рік поїхати у Миргород,— де мене от уже п’ять літ як не бачив ні підсудок з земського СУДУ, ні шановний панотець,— аніж поткнутись у той великий світ; а поткнувся — плач-не плач — давай Одповідь!

У нас, ласкаві читці, не у гнів вам будь сказано {ви, може, розгніваєтесь, що пасічник говорить до вас !гак просто, мовби якому своєму сватові або кумові!), у нас, на хуторах, ведеться здавна: як тільки скінчиться робота на полі, мужик залізе на піч спочивати на цілу зиму, і наш брат заховає своїх пчіл у темний земник; отож, коли ні журавлів у небі, ні грушок на дереві не побачите більш,—

тоді, тільки вечір, вже певнісінько де-небудь в кінці улицї маячить огник; регіт, співи чутно здалека, грає сопілка, а часом і скрипка; гомін, гамір... Се в нас вечорниці. Вони, маєте собі, скидаються на ваші бали; тільки не можна сказати, щоб зовсім... На бали коли ви йдете, то тільки для того, щоб подригати ногами та напозіхатись в кулак; а у нас — збереться у одну хату гурт дівчат зовсім не для бенкету, а з веретенами та з гребінками. І спершу здається, мовби й діло роблять: гудуть веретена, ллються пісні, і кожна не одведе й очей набік; тільки ж, як налетять парубки з музикою — здійметься галас, заведеться пусто-вайня, підуть танці і почнуться такі штуки, що й розказати не можна.

Тільки краще всього, коли зіб’ються усі в тісну купку та почнуть загадувати загадок або просто теревені розводити. Боже ти мій! Чого тільки не накажуть! Звідкіля старовини не видеруть! Яких страховий не наверзуть! Ніде, може, не було розказано стільки дивного, як на вечорницях у пасічника Рудого Панька. За віщо мене прозвали миряни Рудим Паньком — їй-богу,— не можу сказати! І волосся ж, здається, у мене тепер більш сиве, ніж руде. Та у нас, не прогнівайтесь, такий звичай: як дадуть люди яке прозвище, то й у вік-віків воно зостанеться.

Бувало зберуться, проти свята, добрі люди у гості, в пасічникову хижку, посідають за стіл і тоді прошу тільки слухати! І то сказати, що люди були не простого розбору, не які-небудь мужики хуторянські... так, може, іншому і повище пасічника зробили б своєю гостиною честь.

От, наприклад, чи знаєте ви дяка диканьської церкви, Хому Григоровича? От так голова! Що за оповідання він умів розказувати! Два ж тих оповідання знайдете ви в сій Книжечці. Він ніколи не носив пістрьового каптана, який вам часто доводиться бачить на селяпських дяках; от заходьте до нього хоть і в будень — він вас завжди зустріне в каптані з тонкого сукна, от такої барви, як захоложений Картопляний кисіль; за те сукно платив він у Полтаві, йибонь, чи не по шість рублів за аршин. В його чобіт — у нас ніхто не скаже на цілому хуторі, щоб чути було дьогтем: тільки всякому звісно, що він мастив їх самим Найкращим смальцем, якого, здається, радий був би інший мужик положити і в кашу. Ніхто теж не сказав би, щрб він коли-небудь сякав носа у полу од свого каптана, як то роблять інші люди його звання, але доставав з-за пазухи гарненько зложену білу хустку, вишиту по всіх краєчках червоною заполочею, і, зробивши, що там слід, складав її знову, як завжди, у дванадцятеро і ховав за пазуху.

А один з гостей... ну, той уже був такий панич, що хоч зараз одягти засідателем або підкоморієм. Бувало постановить перед себе палець та, дивлячись на кінець того пальця, і почне розказувати — химерно та мудро, як у тих друкованих книжках! Іншим часом слухаєш, слухаєш та аж розпач візьме! Нічого, хоч убийте, не второпаєш! Звідкіля він і слів доставав таких? Хома Григорович якось-то йому про се гарну сплів приказку: він розказав йому, як один школяр, що учився у якогось дяка читати та писати, приїхав до батька і став таким латинцем, що навіть забув нашу мову християнську, усі слова звертав на «ус»: лопата у нього — лопатус, баба — бабус. От, трапилось якось, пішли вони укупі з батьком у поле. Латинець побачив граблі та й питає в батька: «Як се, батьку, зветься по-вашому?» та й наступив, роззявивши рота, ногою на кілочки. Батько не встиг зібратись з одповіддю, як держално, розлетівшись, піднялось угору та торох хлопця в лоб! «А, проклятущі граблі! — скрикнув той школяр, схопившись рукою за лоб та підскочивши на аршин.— Чортяка б зіпхнув їх батька з мосту,— як же вони дошкульно б’ються!» — Так от як! згадав, як і звуться, неборак! — Така приказка не до мислі прийшлась мудрієві-оповідачу: не кажучи ні слова, встав він з місця, розставив ноги посеред кімнати, похилив голову трохи наперед, засунув руку у задню кишеню в своєму гороховому каптані, витяг круглу під лаком табатирку, стукнув пальцями по намальованій пиці якогось бусурманського генерала і, захопивши немалий понюх табаки, розтертої з попелом та листом з любистку, підніс її «коромислом» до носа і витягнув на льоту цілу купку — і все ні слова; та як поліз

У Другу кишеню і витяг синю в кратках хустку, тоді тільки промимрив сам собі, либонь, чи не сеє примовля: «Не мечіте бісеру перед свиньми».— «Ну, бути ж тепер сварці!» — подумав я, побачивши, що пальці у Хоми Григоровича так і втулювались — дати дулю. На щастя, моя стара догадалась постановити на стіл гарячий книш з маслом; усі узялись за діло. Рука Хоми Григоровича, замість того, щоб дати дулю, потяглась до книша, і, як завжди бував, почали вихваляти господиню.

Ще був у нас один оповідач; тільки той (не треба буро б проти ночі й згадувати про нього) такі вискіпував Страшні оповідання, що волосся догори ставало! Я навіть і не вміщав їх сюди: ще налякаєш добрих людей так, що пасічника, прости господи, мов того чортяки всі лякатимуться! Нехай лучче як доживу, коли бог дасть, до нового року та надрукую другу книжку, тоді можна буде пострахати марищами з того світу та дивами, які чинились у старовину в християнській стороні нашій. Між тими оповіданнями, може бути, знайдете побрехеньки й самого пасічника, які розказав він своїм онукам. Аби слухали та читали, а в мене, либонь,— от тільки лінь проклятуща грабатись,— набереться і на десять таких книжок!

Так от я був уже забувся саме найважніше: як будете, панове, їхати до мене, то простісінько беріться по стовповому шляху на Диканьку. Я навмисне і написав її на Першому аркуші, щоб хутчіш добрались до нашого хутора. Йро Диканьку ж, думаю, ви начулись доволі. І то сказати, й;о там будинок не потак якого-небудь пасічникового ку-ріня! А про садок нічого й казати: у Петербурзі вашому, певне, не здибати такого! Як приїдете ж у Диканьку, спитайтесь тільки у першого зустрічного хлоп’яти, що пасе і засмальцьованій сорочці гусей: <сА де живе пасічник Рудий Панько?» — «А он тамечкиї» — скаже він, показавши пальцем, і, коли схочете, доведе вас до самого хутора. Црошу тільки не дуже-то закладати назад руки та, як то Говориться, фінтити, бо шляхи по наших хуторах не такі рівні, як перед вашими будинками! Хома Григорович, от позаторік, як їхав з Диканьки, навідався-таки в провалля, і своєю новою тар[а]тайкою та з гнідою кобилою,— дарма, що сам поганя та поверх своїх очей наклада часом ще й куповані.

Зате вже, як з ласки своєї завітаєте, то динь подамо таких, яких ви, може, зроду не їли; а меду — і забожуся, іцо кращого не знайти по хуторах. Зміркуйте собі, що як внесеш щільник, то пах піде по всій хаті, здумати не можна який! Мед вам чистий, як сльоза, або кришталь дорогий, що в сережках буває. А якими пирогами нагодує моя стара! Що за пироги, коли б тільки ви знали! сахар, чистий вам сахар! а масло — то так і тече по губах, як почнеш їсти. Подумаєш тільки: до чого не здатні тії жінки! А чи пили ви, панове, грушевий квас з терном або варенуху з родзинками та сливами? Або не лучалося вам їсти путрю з молоком? Боже ти мій милий, якої тільки страви нема на світі! Почнеш їсти — смакота, та й годі: солоднеча незміркована! Торік... Але що се я справді так розбазікався! Приїздіть лишень тільки, приїздіть хутенько,— а нагодуємо так, що будете розказувати «і стрічному й поперечному!»

Пасічник Рудий Панько

ЗАПРОПАЩА ГРАМОТА

(Бувальщина)



Так ви хочете, щоб я вам розказав про діда? — Добре, чому ж не потішити оповідкою І

Ох, старовина, старовина! Що за радість, що за втіха впаде на серце, як почуєш про те, що давно, давно, і року йому і місяця нема, діялось на світі! А як вплутається ще який-небудь родич — дід або прадід,— ну, тоді і рукою махни: бодай я похлинувся за акахвистом великомучениці Варварі, коли не привиджується, мов би сам усе те робиш,— неначе вліз в прадідівську душу або прадідівська душа гуляє в тобі... Ну, мені нема гірш, як оті наші дівчата та молодиці: з’явись тільки їм на очі,— зараз: «Хома Григорович, Хома Григорович! а нуте, яку-небудь страховинну казочку! ось нуте-бо, нуте!» та-та, та-та, тата,— і почнуть, і почнуть... Розказать-то, звісно, не штука, та подивіться, що робиться з ними потім у постелі. Адже ж я знаю, що кожна тремтить під укриттям, мовби її пропасниця трясе, і рада б з головою влізти в кожух. Дряпне об горщик миш, сама як-небудь зачепить ногою кочергу — крий боже! — і душа в п’ятах. А на другий день, як нічого не було; чіпляється знову: розкажи їй страшну казку, та й годі! — Що ж би таке розказать вам? Одразу і не наверзеться на думку... Так, розкажу я вам, як відьми грали з покійним дідом у дурня. Тільки зарані прошу вас, люди добрі, не збивайте з пантелику, а то такий кисіль вийде, що сором буде в рот взяти! — Покійний дід, треба вам сказати, був не з простих за свого часу козаків. Знав і твердо-он і слово-титлу поставити. В свято одчеше було апостола так, що тепер і попович інший нехай сховається! Ну, самі знаєте, що в тодішні часи, коли зібрати зо всього Батурина письменних, то нічого було б і шапки підставлять,— в одну жменю можна було б усіх убгати. То ж то нічого й дивуватись, що всякий, хто було зустрінеться, вклонявся ДІДОВІ мало не в пояс.— Одного ж разу здумав вельможний гетьман послати за чимсь до цариці грамоту; тодішній полковий писар — от, лиха година його знає, прозвища не згадаю... Вискряк не Вискряк, Мотузочка не Мотузочка, Голопуцьок не Голопуцьок... знаю тільки, що якось чудно починається те мудре прозвище,— покликав до себе діда і сказав йому, що от виряджає його сам гетьман посланцем з грамотою до цариці. Дід не любив довго збираться: зашив грамоту в шапку, вивів коня, почоломкався з жінкою та з двома своїми, як він їх звав, поросятами, з котрих один був рідний батько хоч би й вашому оповідачу, і зняв за собою таку куряву, неначе п’ятнадцять хлопців заходились гратись посеред вулиці в «кашу». На другий день, ще четверті півні не співали, дід уже був в Конотопі. На ту пору там буз ярмарок: люду по вулицях такого, що аж в очу миготіло. Тільки ж, як була рання пора, то все дрімало, простягтись на землі. Коло корови лежав гульвіса-парубок з почервонілим, як той снігур, носом; оддалік хропла, сидячи, перекупка, з кремінями, з синькою, дроб’ю та бубликами; під возом лежав циган; на возі з рибою — чумак; на самісінькій дорозі простяг свої ноги бородатий москаль з поясами та з рукавицями... Ну, всякого зброду, звичайно, як на ярмарку. Дід спинився, щоб роздивитись гаразд. Тим часом по ятках почали потроху ворушиться: жидівки почали бряжчати пляшками, дим посунув подекуди кружальцями, і дух від гарячих сластьон розійшовсь по всьому ярмарку. Дідові спало на думку, що в нього нема ні кресала, ні тютюну напоготові: от він і пішов вештатися по ярмарку. Не вспів же він ступити і двадцяти кроків — як назустріч йому запорожець. Гульвіса, по виду знати! Червоні, як жар, штани, ясний барвистий пояс, при боку шабля і люлька з мідяним цепком по самі п’яти,— запорожець, та й годі! Ех, людці були! стане, випростається, поправить рукою молодецькі вуси, цокне підковами — та й ушкварить! та ще як ушкварить: ноги витинають, мов те веретено в баб’ячих руках, мов той вихор; торкне рукою по кобзі, по всіх струнах, та зараз, узявшись у боки, і летить навпри-сяди: утне пісні — гуляй душа!.. Ні, минули вже тії часи: не бачити вже більше запорожців!..—От, як зустрілись, слово по слову,— чи довго пізнатися? Почали балакати, так що дід був уже зовсім і забувся про своє подоріжжя. Напійка почалась, як на весіллі перед великим постом. Та, мабуть, наостанку надокучило бити горшки та шпурляти в людей грошима. Та й ярмаркові ж не вік стояти!

От, умовилися нові товариші, щоб не розлучатися і дорогу держать укупі. Було давно надвечір, коли вони виїхали в поле. Сонце пішло на спочивок, де-не-де горіли замість нього червоні пасма; наоколо миготіли ниви, як празникові плахти чорнобривих молодиць. Нашого запо-роясця страшенні теревені взяли. Дід та ще другий при-плентач-гульвіса подумали вже, чи не біс эасів у нього. Звідкіля що й бралось! Приведенції та пригоди розказував такі чудні, що дід разів скілька хапався за боки та мало кишок не порвав од сміху. Тільки ж в полі дедалі все більше сутеніло, а разом з тим ставала безладніш молодецька мова. Далі оповідач наш зовсім замовк і здригався при найменшому шелесті!

«Еге-ге, земляче! та ти бо вже не на жарти почав сов лічити. Вже думаєш, як би додому, та на піч!»

— Перед вами нічого таїться,— сказав запорожець, одразу повернувшись, і звів на них нерухомий погляд.— Знаєте, що душа моя давно запродана нечистому!

«Ото яка дивовижа! Хто ж на своєму віку не знався з нечистим? Тепер-то й треба гулять, як то кажуть, на прах!»

— Гей, гуляв би я, та сеї ночі остатній час молодцеві! Гей, братця! — сказав він, ударивши їх по руках.— Гей, не поспіте однієї ночі! Не видайте! Вік не забуду вашої ласки!

Чому ж не помогти чоловікові в такій біді? Дід сказав прямо, що скоріш він дасть одрізати оселедця з своєї голови, ніж попустить чортяці понюхати тією собачою мордою християнської душі.

Козаки наші їхали б, може, й далі, коли б не обгорнула всього неба ніч, мов чорне рядно; в полі стало так темно, як під кожухом. Здалека тільки блищав огник, і коні, чуючи близько повітку, поспішались, настороживши вуха та уковавши очі в темряву. Огник неначе сунувся назустріч, і перед козаками з’явилась корчма, похилена набік, мов тая баба на дорозі, ідучи з веселих хрестин. В ті часи корчми були не те, що тепер. Доброму чоловікові не тільки розійтися, вдарити горлиці або тропака,— лягти навіть ніде було, коли в голову вкинеться хміль, а ноги зачнуть

писати покбй-он-по. Двір був увесь заставлений чумацькими возами; під повітками, в яслах, у сінях,— інший зігнувшись, інтий простягтись,— хропли, як ті коти, чумаки. Шинкар сам собі перед каганцем карбував на ломачці, скільки кварт та восьмушок висушили чумацькі голови. Дід, купивши третину відра на трьох, пішов під повітку. Усі тров полягали поруч. Але пе встиг дід повернутися, аж бачить, його земляки сплять уже, як убиті. Розбудивши третього козака, що ото пристав до них, дід натякнув йому про обіцянку, дану товаришеві. Той прокинувсь, протер очі — та й знов заснув. Нічого робить, прийшлось самому стерегти. Щоб чим-небудь розігнати сон, дід оглядів всі вози, навідався до коней, запалив люльку, прийшов назад і сів знову коло своїх. Всюди було тихо, так що, здавалось, і муха не пролетить. Аж ось, здається дідові, ніби з-за близького воза щось сіре витикає роги... Тут очі йому почали злипатись, і він мусив щохвилини протирати їх кулаком та промивати позосталою горілкою. Як тільки ставало в очах трохи ясніш,— все зникало. Далі, трохи згодом, знов витикається з-під воза страшидло... Дід витріщив баньки, скільки мбга; так проклята ж дрімота все туманить його; руки стали, як цурупалки, голова схилилась, і міцний сон знеміг його так, що він покотився, як убитий. Довго спав дід, і, як уже сонце таки добре припекло йому виголене тім’я, тодї тільки схопився він на ноги. Потягшись разів зо два та почухавши спину, примітив він, що возів стояла уже не так багацько, як звечора. Чумаки, либонь, поїхали ще до світу. До своїх — козак спить, а запорожця нема... Питаться — ніхто не знає; сама тільки свитка лежить на тому місці. Страх і думки обхопили діда. Пішов до коней — ні свого, ні запорожцевого! Що б то за знак був! Нехай, запорожця взяла нечиста сила, але хто ж коней? Розміркувавши все, дід збагнув, що, мабуть, чорт приходив пішки, а як до пекла світ не близький, то він і вкрав коня. Гірко було дідові на душі, що не здержав козацького слова. «Ну,— думає дід,— нічого робить, піду пішки: може, якраз спіткаю дорогою якого купця, що їхатиме з ярмарку,— як-небудь куплю уже в нього коня». Тільки ж кинувся до шапки —і шапки нема! Сплеснув покійний дід руками, бо згадав, що вчора ще вони з запорожцем помінялись на якийсь час шапками. Кому ж більше вкрасти, як не нечистому! От тобі й гостинець гетьманський! От і

привіз грамоту цариці! Тут почав дід вітати чортяку такими прізвищами, що, мабуть, не раз чхалось йому тоді в пеклі. Одначе ж лайкою нічого не поможеш, а потилиці дід скільки не чухав,— нічого не міг придумать. Що його робить? Кинувся дід добирати чужого розуму: зібрав усіх добрих людей, що були тоді в шинку, чумаків і просто заїжджих, розказав, що так і так, таке-то лучилось горе. Чумаки довго думали, підперши батогами бороди, крутили головами і сказали, що не чували ще такого дива на цілому хрещеному світі, щоб гетьманську грамоту вкрав чорт. Другі додали, що коли чорт або москаль украдуть що-небудь, то вже поминай як звали. Один тільки шинкар сидів мовчки в кутку. Дід і підступив до нього. Уже коли чоловік мовчить, то, мабуть, у нього натоптано розуму. Тільки шинкар не був щедрий на слова, і коли б дід не поліз у кишеню за п’ятьма злотими, то був би дурно простояв перед ним. «Я навчу тебе, як знайти грамоту»,— мовив він, одвівши діда далі. У діда на серці полегшало. «Я бачу по очах, що ти козак — не баба. Дивись же! коло шинку буде поворітка праворуч у ліс. Тільки почне в полі сутеніти,— щоб ти був уже готовий. В лісі живуть цигани і виходять із своїх шатрів кувати залізо в таку ніч, в яку тільки самі відьми їздять на своїх кочергах. Чим ті цигани промишляють навспра[в]жки — знати тобі не треба. Багацько буде грімоту по лісі, та ти не йди туди, звідки будеш чути стукотняву; а буде перед тобою маленька стежка, побік обгорілого дерева: тією стежкою ти собі йди та й іди, та й іди... Почне тебе терен дряпати, густа орішина дорогу заслоняти — ти все йди; і як прийдеш до невеличкої річки, тоді тільки можеш зупиниться. Там і побачиш, кого треба. Та не забудь набрати в кишені того, для чого й кишені зроблені... Ти знаєш, се добро і чорти й люди люблять». Сказавши те, шинкар пішов у свій закамарок і не хотів більш говорить ні слова.



Покійний дід був неабиякий чоловік: бувало зустріне вовка, так зараз і зцупить його прямо за хвіст; пройде з кулаками поміж козаків — всі так, як груші, покотяться на землю. Одначе щось подирало йому поза шкурою, як увійшов він у таку глупу ніч в ліс. Хоч би тобі зорипочка на небі! Темно та глухо, як у пивниці; тільки чутно було, що далеко-далеко угорі, над головою, холодний вітер гуляв по верховітті, і дерева, мов захмелені козацькі голови, весело хитались, шепчучи листям п’яну мову. Аж ось повіяло таким холодом, що дід згадав і про кожух, і зненацька немов сто молотів загримотіло по лісі таким гря-мотом, що у нього задзвеніло у голові і, мов блискавкою, освітило на хвилинку увесь ліс. Дід зараз побачив стежку, котра пробивалась між чагарником. Ось і обгоріле дерево, і тернові кущі! Так, все так, як було йому казано; ні, пе піддурив шинкар. Одначе не зовсім було весело продиратись крізь колючі кущі; ще зроду не бачив дід, щоб прокляті шпички та сучки так боляче дряпались: мало не за кожним ступнем його поривало скрикнуть. Помаленьку вибився він на просторіше місце; скільки міг примітить, дерева рідшали і ставали дедалі такі товсті, яких дід пе бачив і по той бік Польщі. Зирк — поміж деревами блиснула й річка, чорна, мов гартована криця. Довго стояв дід над берегом, роздивляючись наоколо. По тім боці горить вогонь і, здається, от-от мав погаснути, та й знов одбиває-ться в річці, що тремтіла, мов шляхтич у козацьких лапах. Ось і місток! «Ну, тут сама тільки диявольська чор-топхайка хіба проїде». Дід одначе ступив сміливо і, скоріше, ніж би інший встиг добути ріжок, щоб понюхати табаки, був уже по тім боці. Тепер тільки роздививсь він, що коло вогню сиділи люди,— та такі мацапури, що другим часом дорого б дав, аби б улизнути від такої знако-мості. Але тепер нічого робить, треба спізнатись! От дід і виважив їм поклон, мало не в пояс: «Помагай біг вам, добрії люди!» Хоч би тобі одно кивнуло головою — сидять та мовчать, та щось сиплють у вогонь. Бачивши одно місце порожнім, дід без довгих заходів сів і собі. Довго сиділи мовчки. Дідові уже й надокучило; давай шарити в кишені, вийняв люльку, подивився кругом — ні одно не дивиться на нього. «Уже, панове добродійство, будьте ласкаві: як би так, щоб наприклад сказать, теє...» (дід жив на світі немало, знав уже, як підпускать баляси, а при оказії, може, і перед царем не вчинив би собі сорому), «щоб, наприклад, сказати, і себе не забуть, та й вам збитку не зробити. Люлька у мене є, та того, чим би запалить її, не мається». І на сю річ хоч би слово; тільки одна мацапура сунула гарячу головешку прямісінько дідові в лоб, так що коли б був трохи не одхилився, то могло б статися, що попрощався б навіки з одним оком. Бачивши далі, що час даремне плине, одважився — чи буде слухати нечисте кодло, чи ні — розказати про діло. Мацапури і вуха понаставляли і лапи попростягали. Дід догадався, забрав у жменю всі гроші, що були у нього, та й кинув, мов собакам, туди, проміж їх. Як тільки кинув він гроші, все перед ним перемішалось, земля задрижала і — як уже він і сам не міг того розказати,— опинився мало не в самому пеклі. «Батьку мій рідний!» — охнув дід, роздивившись добре. Що за страшидла! мацапура на мацапурі, як то говориться! Відьом така лропасня, як лучавться іноді на різдво випаде снігу: та убрані, та розмальовані, мов панночки на ярмарку. І всі, скільки їх там було, як п’яні, оддирали якогось чортівського гопака. Куряву збили, боже спаси, яку! Дрижаки пройняли б хрещеного чоловіка, якби тільки побачив, як високо скаче бісовське кодло. Дідові ж, невважаючи на всю страхотняву, зробилось страшенно смішно, коли побачив, як чо^іти, крутячи хвостами, з собачими мордами, на німецьких ніжках звивались коло відьом, мов хлопці коло дівчат, а музики товкли себе в щоки кулаками, мов у бубни, та свистали носами, як у сопілки. Тільки ж побачили діда — так і потурили до його ордою. Свинячі, собачі, козині, дрохвині, конячі морди — всі попростягались та отак і лізуть цілуваться. Дід тільки плюнув, як тая погань його напала. Далі схопили його та й посадили за стіл, завдовжки, може, з дорогу від Конотопа до Батурииа. «Ну, се ще не зовсім погано,— подумав дід, побачивши на столі свинину, ковбаси, кришену цибулю з капустою і багацько різних ласощів,— мабуть, диявольська шушваль не держить посту». Дід таки — не заважає вам теє знати — не гребав під елу-чай перехопити сього-того на зуби: їв небіжчик добре; а через те, не пускаючись у розмову, присунув до себе миску з накраяним салом та окіст, взяв видельце, трохи чим менше від тих вил, котрими господар бере сіно, захопив тим видельцем найбільший шматок, підставив скоринку хліба, аж зирк, досталося у чужий рот! Ось-ось над самим вухом — чутно навіть на весь стіл, як чиясь морда жує та плямкає. Дід нічого; схопив другий шматок і ось, здається, вже й по губах мазнув, тільки знов не в свою пельку пішло. В третій раз — знову у чужу. Розсердився дід, забув і страх, і в чиїх він лапах сидить, гримнув на відьом: «Що ви, іродяче кодло, задумали глузувати з мене, чи що? Коли не оддасте зараз моєї козацької шапки, то будь я католик, коли не переверну вам свинячих ваших

рил на потилицю!» Не встиг він вимовить останніх слів, як всі мацапури оскалили зуби і зняли такий регіт, що у діда аж у душі похолонуло. «Добре,-— проверещала одна відьма, котру дід мав за найстаршу над усіма, через те, що личина у неї була краща всіх,— шапку ми тобі дамо, тільки хіба тоді, як виграєш тричі в дурня!»

Що з ними зробиш? Козакові сісти з бабами в дурня грати! Дід одмовлявся, одмовлявся, далі сів. Принесли карти — такі засмальцьовані, якими тільки в нас попівни ворожать на женихів. «Слухай же! — заскавучала відьма вдруге.— Коли хоч один раз виграєш — твоя шапка; коли ж всі три рази зостанешся дурнем, то, не прогнівайся, не тільки шапки, а може, й світу більше не побачиш».

— «Та здавай уже, здавай, чортова довбне! що буде, то й буде!» Вже ж і карти здано. Взяв дід свої карти в руки — дивиться не хочеться, така погань: хоч би тобі па сміх один козир. Із мастей десятка сама старша, пари навіть ні одної нема; а відьма все суне п’ятерики. Прп-йшлось остатись дурнем! Не вспів же остатись дід дурнем, як з усіх боків заржали, забрехали, захрокали всякі морди: «Дурень! Дурень! Дурень!» — «А, щоб ти перелопа-лось, диявольське кодло!» — скрикнув дід, заткнувши собі пальцями вуха. «Ну,— думає,— відьма відкинула, тепер я буду сам здавать». Здав карти, засвітив козиря; подивився на карти: масть хоч куди і козир е. Перше діло йшло як не треба краще; тільки ж відьма суне — п’ятерик з королями! У діда на руках самі козирі! Не думавши, не гадавши довго, смальнув королів козирями!

— Еге-ге! се вже не по-козацьки! А чим ти б’єш, земляче?

— Як чим? Козирями!

— Егеж, може, по-вашому се й козирі, тільки по-нашому — ні!

Зирк — справді проста масть. Що за дідько!

Прийшлось удруге бути дурнем, і диявольське кодло почало знов драти пельку: «Дурень! Дурень!», так що аж стіл ходором ходив, і карти стрибали по столу. Дід розпалився, здав уостатне. Знов іде добре. Далі відьма знов п’ятерика; дід побив його і набрав з колоди повну руку козирів.

— «Козир!» — крикнув він, ударивши по столу картою так, що вона зжолобилась навіть. Відьма, не говорячи ні слова, побила восьмакою простої масті.

«А чим се ти, стара чортяко, б’єш?» Відьма підняла карту: під картою була проста шостака. «Ач, диявольська мана!» — мовив дід і з досади вдарив по столу кулаками щосили. На щастя, у відьми була погана масть; а у діда, як на той час, трапились пари. Почав набирати карти з колоди, тільки — ані способу: дрантя таке, що дід і руки опустив. А в колоді більше ні одної карти. Походив уже так, не дивлячись, простою шостакою; відьма прийняла. «От тобі й на! се що? Еге-ге! мабуть, щось воно та не так!» От, дід карти нишком під стіл, та й перехрестив; зирк — аж у його на руках туз, король, валет козирьовий, а він замість шостаки пустив кралю. «Ну, дурень же й я був!.. Король козирьовий! Що — прийняла? А, кошача мордо, а туза не хочеш? Ось тобі — туз! валет!..» Гримот пішов по пеклу; відьму напали корчі, і — звідки не взялась — шапка бух дідові прямісінько в очі! «Ні, сього мало!» — крикнув дід, підбадьорившись та надівши шапку. «Коли зараз не стане передо мною мій козацький кінь, то от побий мене грім на сьому самому нечистому місці, коли я не перехрещу святим хрестом вас всіх!» та вже був і руку звів; коли се зненацька загуркотіли перед ним кінські кістки.

— От тобі твій кінь!

Заплакав бідолаха дід, як мала дитина, дивлячись на ті кості. Шкода старого товариша!.. «Дайте ж мені хоть якого-небудь коня, вилізти з вашого кубла!» Чорт ляснув малахаєм — огир, як огонь, заграв під дідом, і він, як птиця, вилетів наверх.

Одначе страх обняв діда дорогою, коли той кінь, не слухаючи ні гукання, ні поводів, скакав через провалля та болота. В яких тільки місцях він не був — просто аж дрижаки проймали при самій розповіді!

Глянув дід якось собі під ноги — і ще гірше злякався: провалля! круча страшенна! А диявольській скотині ні гадки: просто через те провалля! Дід — держатись; коли де тобі! Через пеньки, через куп’я полетів сторч головою в провалля і так гепнувся на дні об землю, що дідові здалось мовби й дух вибило.

Принаймні, що тоді з ним діялось, нічого пе пам’ятав і як прочумався та трохи обдивився, то вже розвиднілось зовсім. Перед ним мріли знакомі місця, і він лежав на стрісі своєї хати.

Перехрестився дід, як зліз додолу. Що за чортів батько! Які тільки з чоловіком чудасії діються! Зирк на руки — всі в крові, подививсь у бочку, що стояла стромко з водою — аж і вид теж у крові. Умившись гаразд, щоб не перелякать дітей, увіходить дід нишком у хату; коли дивиться — діти оступаються до нього, точаться назад та, жахаючись, показують йому пальцями, мовлячи: «Дивіться, дивіться, тату, мати, мов дурна, скаче!» І справді, сидить стара, заснувши перед гребенем, держить в руках веретено і сонна підскакує на лавці. Дід, взявши її потихеньку за руку, розбудив: «Здорова була, жінко! чи ти здорова?» Вона довго дивилась, витріщивши очі, далі пізнала діда і почала розказувати, що їй снилось, ніби піч їздила по хаті і виганяла геть лопатою горшки, цебри,— і ще чортзна-що таке далі! «Ну,— каже дід,— тобі снилось, а я навсправжки бачив. Треба буде, як я бачу, освятити хату. Тепера ж мені ніколи». Сказавши се та одпочивши трохи, дід добув собі коня і вже не ставав ні вдень ні вночі, аж поки не доїхав до місця та не віддав грамоти самій цариці. Там дід набачив усяких див, що стало йому розказувать надовго після того: про те, як він був заглянув у одну кімнату — нема, у другу — нема, в третю — ще нема, в четвертій навіть нема та аж у п’ятій уже, зирк — сидить сама, в золотій короні, в сивій новісінькій свитці, в червоних чоботях і золоті галушки їсть; далі — як звеліла насипать йому повну шапку «синицями», як... та всього й згадати не можна! Про ту ж мороку свою з чортами дід і думати забув і коли траплялось, що хто-небудь згадував про се, то дід мовчав, мовби то не до нього приходилось, і великої труднації стоїло впросити його розказати про все, як було. І вже, мабуть, за покуту, що не похопився зараз після того посвятить хати, з старою кожнісінького року, якраз в той самий час, диво робилось, та й годі: за що не візьметься, ноги починають своє, і от так аж жижки трусяться піти навприсяди.

ЗАЧАРОВАНЕ МІСЦЕ

(Билиця, розповідана дяком ***ської церкви)

їй же богу, надокучило вже розказувать! Та що ви думаєте? справді обридло: розказуй та й розказуй — і одчепитись не можна! Ну, добре, я розкажу, тільки вже, їй-богу, в остатній раз!

Егеж, от ви балакали про те, що чоловік може перемогти тую, не тут згадуючи, нечисту силу. Воно, звичайно, так, себто, коли поміркувати добре, бувають на світі всякі пригоди... одначе, не кажіть сього: схоче заморочить диявольська сила, то заморочить, їй-богу, заморочить! От послухайте. Нас всіх у батька було четверо; я тоді був ще зовсім дурень — звісно, було всього років з одинадцять; от неначе зараз пам’ятаю, що якось поліз рачки та став брехати по-собачому, а батько посварились на мене, покивали головою та й кажуть: «Ой, Хомо, Хомо!

тебе вже от женити пора, а ти дурієш, як те молоде лоша!»

Дід був ще тоді живий і, нехай йому легенько згадається на тім світі, на ноги був доволі мідний. Було задумає... е, та що ж так розказувать?! Один цілу годину вигрібає жар на люльку, другий побіг чогось за комору. Що ж справді! — сказать би хто неволив, а то ж самі намоглись. Коли слухать, то слухать!

Батько ще з ранньої весни повезли тютюн у Крим продавати — не пам’ятаю тільки, дві чи три хури навантажили; тютюн був тоді в ціні. З собою взяли брата мого, так років три йому було,— бачите, щоб привчивсь зарані чумакувати. Ми й зостались ото: дід, мати, я, брат та ще брат. Дід засіяв баштан, саме при шляху, та й жити перебравсь у курінь; взяв він і нас до себе — ганяти горобців та сорок на баштані. Для нас се було, не можна сказать, щоб погано: було за цілісінький день стільки наїшся тих огірків, динь, ріпи, цибулі, гороху, що в животі, їй-богу, неначе півні кукурікають! Ну, воно ж зате і користь велика: проїжджачі товчуться шляхом, кожному заманеться поласувати кавуном чи динею; а з близьких хуторів було нанесуть на обмін курей, яєць, індиків... Добре було життя!

Отже ж, дідові більш усього було втішно те, що чумаків було проїде щодня возів з п’ятдесят. Народ, знаєте, бувалий, почне розказувати — то тільки слухай; а дідові се все одно, що голодному галушки. Інший раз було зустрінеться з давніми знакомими (діда вже всяк знав),— то вже самі здорові знаєте, що буває, коли зберуться старі: та-ра-ра, та-ра-ра, отоді та отоді, таке-то та таке було... Ну, і почнуть — згадають бог зна колишнє!

Раз якось — ну от, справді, неначе тепер діялось,— сонце вже повернуло на захід, дід ходив по баштану та скидав лист з кавунів (бачте, понакривані були, щоб не попеклись на сонці).

Коли я глянув та й кажу братові: «Дивись, Остапе, он чумаки їдуть!»

«Де чумаки?» — мовив дід, зводячись; він саме значив велику диню, щоб часом хлопці не з’їли.

Шляхом їхало возів шість. Попереду йшов пристаркуватий чумак, уже з сивими вусами. Не дійшовши ступнів, як би вам сказать, може, з десяток, він спинивсь та до діда:

«Здоров, Максиме! от дав бот побачитись!» Дід прижмурився, пізнав. «А, здоров! здорові звідки бог несе? І Болячка тут? Здоров, здоров, брате! Що за дідько! та тут усі: і Печериця! і Ковелик! і Стецько! Здорові» — «А, га, га!.. го, го!..» і почали цілуватись!

Волів розпрягли та пустили на попас: вози зоставили при дорозі, а самі сіли очертом у гурт та запалили люльки. Але де вже тут до люльки! — за приповістками та за теревенями навряд чи й по одній досталось. Після полудня дід почав приймати гостей динями. От, кожний, узявши по дині, обчистив її гарненько ножиком (народ, бачте, все такий, що був у бувальцях, знав уже, як що їсться у світі,— хоч би й зараз за панський стіл здатні сісти); еге,— так обчистивши гарненько, проткне кожен у дині пальцем дірочку, вип’є той кисіль, та далі ріже шматочками і їсть.

«А ви що ж, хлопці? — озвався до нас дід.— Чого роти пороззявляли? Танцюйте, бісові діти! Остапе, де твоя сопілка? Ну, лиш козака! Хомо, берися в боки! Ну, оттак! гоп-чуки, гоп-чуки!»

Я був тоді хлопець меткий! — Ох, старість проклята! тепер уже не втну так: замість викрутасів, ноги тільки спотикаються!..

Довго дивився на нас дід, сидячи з чумаками. Коли я бачу, аж у нього ноги щось не встоять на місці, неначе діда хто сіпає за ноги.

«Дивися лиш, Хомо,— мовить до мене Остап,— коли й старий наш не піде в скоки!»

Що ж ви думаєте? Не встиг доказать, аж наш дідуга таки не втерпів: закортіло, знаєте, почванитись перед чумаками. «Ах ви ж, бісові діти! — промовив до нас.— Хіба ж так танцюють? Ось як танцюють!» Промовив сеє, звівсь, та як розставив руки, як ударить в закаблуки!..

Ну, нічого сказать, танцювати він танцював так, що хоть би й з гетьманшею. Ми оступились, а дід і почав витинати на тому місці, що було порожнє коло грядки з огір-гами. Отже ж, тільки що дійшов до половини, та саме хотів розійтись, викинути якогось мудрого викрутаса, аж тут — не здіймаються ноги, та й годі! Що за лиха година! Розігнався знов, дійшов до середини — ні, не втне! — ноги неначе розсохи поробились. «Ач, диявольське місце! Ач сатанинська морока! Уплутається ж ірод, ворог роду людського!.. Ну, як же ж таки прийняти сорому перед чумаками?!» Ушкварив знов та й почав різати дрібно, дрібно — мило подивитись; тільки ж до середини — ні, не танцює-ться, та и годі!.. «А, гемонський сатано! бодай ти задавився гнилою динею! бодай ще був малим здох, сучий сину! от на старість у який сором увів»!

І справді ззаду хтось засміявся.

Озирнувсь — аж ні баштана, ні чумаків — нічого; і позад його нема нічого, і попереду — нічого, і збоку — скрізь чисте поле. «Еге-ге!., ссс... от тобі й маєш!» Прижмурився дід, придививсь — місце, здається, трохи зна-коме: збоку — ліс, з-за лісу стирчить якась віха і видко тую віху далеко-далеко на виднокрузі. Що за лиха година? та се ж голуб’ятник, що в попа на городі. З другого боку теж щось мріє; придивився — аж то тік волосного писаря. От куди запроторила нечиста сила! Покрутившись кругом, натрапив дід на стежку. Місяця не було видно,— замість його блискала тільки біла пляма крізь хмару. «Завтра буде вітряно!»—подумав дід.

Далі зирк, аж оддалік стежки спалахнула свічка. «Ач!..» Спинився дід і руками не зведе, тільки дивиться. Свічка згасла; тільки ще трохи далі зайнялась друга. «Скарб! — скрикнув дід.—Готов бог знає на що закластись, що то скарб!» і вже був і на руки поплював, щоб копати, та оглядівся, що при ньому ні заступа, ні лопати. «Овва! шкода! ну, та хто ж знав? А може бути, що треба б тільки підняти дерен, а він тут і лежить, голубонько! Нічого робить, треба положить хоч знак на місці, щоб часом не забутись,-де!» От притяг чималу гілляку — мабуть, колись вітром зломило,— поклав її на могилку, де горіла свічка, та й пішов стежкою. Молодий дубовий лісок почав рідшати; далі майнув і тин. «Ну, чи я ж не казав, що се попова левада! — міркує сам собі дід.— Оце ж і попів тин! тепер і версти нема до баштану». Пізненько одначе прийшов дід додому та щось і галушок не схотів їсти. Розбудив тільки брата Остапа, спитався, чи давно поїхали чумаки, та й закутався в кожух. Коли ж Остап почав був питатись: «Куди се вас, діду, лиха година носила сьогодні?» Дід одказав тільки: «Не питайся, Остапе! не питайся, а то швидко посивієш!» Та й захріп так, що аж горобців сполохав на баштані. Та де вже-то йому там спалося! Ніде правди діти, хитра з нього шельма була, дай боже йому царство небесне! — завжди вмів викрутитись. Інший раз було такої почне, що тільки губи кусаєш.

Другого дня, тільки що стало в полі сутеніти, дід одяг-ся в свитку, підперезався, взяв під пахву заступ і лопату, випив кухоль сирівцю, надів шапку, утерся полою та й подавсь до попового города. Ось поминув тин і дубовий чагарник; проміж деревами звивається стежка і виходить на поле — здається, та сама. Вийшов і на поле — місце якраз таке, як учора: он і голуб’ятник стирчить; — якраз, як учора. Тільки ж току не видно. «Ні, се не те місце,— міркує дід,— те, мабуть, далі; треба, мабуть, повернути до току». Повернув назад, почав іти другою дорогою; тепер уже тік видно, а голуб’ятник зник! Знов повернув до голуб’ятника — тік щез. А тут, як навмисне, почав дощиК накрапать. Побіг знов на тік — голуб’ятник зник, до голуб’ятника — току нема!..

«А, бодай ти, проклятий сатано, не діждав дітей своїх бачити!» А тут дощ приспорив, линув як з відра.

Скинув же дід нові чоботи, щоб не пожолобились от дощу, та задав такого дропака, неначе панський виноход.

Уліз у курінь мокрий ЯК ХЛЮЩ, та все тільки щось мимрить сам собі; а вже що чортяку шанував такими словами, що я й зроду не чував таких! Кажу вам, я, мабуть би, зчервонівся з сорому, якби се було вдень.

Другого дня встав я... дивлюсь — дід уже ходить по баштану, начебто нічого й не було, та накривав собі лопухами кавуни. За обідом старий знов розговорився, почав лякати меншого брата, що проміняє його на кури замість кавуна; по обіді вробив з дерева дві пищавки і пограв на них; потім дав на забавку диню, зігнуту у три погибелі, мов гадюка: він звав її турецькою. (Тепер таких динь я ніде не бачу; правда, й дідові насіння десь здалека досталось).—Пізненько, вже по вечері, пішов дід копати грядку на пізні огірки; отже, проходив коло того зачарованого місця та й промимрив сам собі: «Прокляте місце!» Зійшов на середину, де не танцювалось учора, та ще й заступом ударив спересердя. Коли зирк — навкруги нього те саме поле: з одного боку стирчить голуб’ятник, з другого — той самий тік. «Ну, гаразд, що надумався взяти з собою заступ. Онде й стежка, й могилка! онде й гілка наволочена! ген-ген горить свічка!., коли б же тільки не помилитись!»

Побіг він підтюпцем, піднявши заступ угору, неначе хотів ним пошанувати кабана, що часом унадиться в баштан. Біля могилки спинився. Свічка згасла; на могилі лежав камінь, зарослий травою. «Сей камінь треба підняти!» — розміркував дід та й почав підкопувати його з усіх боків. «Та й великий ше, гаспидський камінь!» Отже ш, упершись міцно ногами в землю, дід таки зіпхнув його з могили, тільки загуло долиною. «Туди й дорога! Тепер швидше піде діло!»

Тут дід став, добув табатирку, насипав на кулак таба-ки та тільки що хотів нюхнути, аж се в нього над головою — «ачхи!» — чхнуло так, що дерева захитались, а дідові навіть увесь вид заплювало. «Хоч би набік одвернувся, коли вже хочеш чхати!» — промовив дід, протираючи очі. Обдивився — нема нікого. «Отже, мабуть, не любить чортяка табаки!» — міркує дід, ховаючи табаку за пазуху та беручись за заступ. «Дурень же він, а такої табаки ні батькові, ні дідові його не доводилось нюхати!» Почав копати, земля м’яка, заступ так і йде в землю; аж далі — щось брязнуло. Одкинув землю, бачить — казан.

— «А, голубе, осьдечка ти!» — скрикнув дід, підважуючи казан заступом.

— «А, голубе, осьдечка ти!» — запищав зненацька якийсь птичий дзьоб, клюнувши казан.

Оступився дід і заступ упустив.

Аж се й зверху, з дуба, мекнула бараняча голова: «А, голубе, осьдечка ти!»

— «А, голубе, осьдечка ти!» — ревнув ще й медвідь, виткнувши морду з-за дерева. Діда дрижаки пройняли.

— «Та тут страшно й слово сказать!» — промовив дід сам собі.

— «Тут страшно й слово сказать!» — писнув знов птичий дзьоб.

— «Тут страшно й слово сказать!» — мекнула бараняча голова.

— «Слово сказать!» — ревнув медвідь.

— «Оце!» — мовив дід та й сам злякався.

— «Оце!» — писнув дзьоб.

— «Оце!» — мекнув баран.

— «Це!» —ревнув медвідь.

Жахаючись, озирнувся дід навкруги себе... Боже мій, яка ніч — хоч в око стрель! ні зірок, ні місяця. Кругом провалля! Під ногами бездонне провалля, над головою нависла гора і от-от-от, здається, так і повалиться на нього! Аж ось здається дідові, що з-за гори моргає якась морда... у-у! ніс — наче той ковальський міх; ніздрі — в кожну відро води влізе; губи — їй же богу,— мов дві колоди! Червоні очі викотились догори... Та ще й язика висолопило, та й дражниться! «А, дідько б тобі утисся! — промовив дід, кинувши казанок.—* Задавися ти своїм скарбом! що за паскудна морда!» Та вже був посунув звідти, але побачивши, що все так, як і перше, він спинився. «Се тільки лякає нечиста сила!» Взявся знов до казанка—ні, тяжкий. Що робить? Не покинути ж тут! от, зібравшись з усією силою, вхопився він за його руками: «Ну, враз, враз! ще трохи, ще, ще!» — витяг.

«О! теперечка понюхати табаки!»

Добув табатирку. Отже ж, перше, ніж пошохати, подивився добре навкруги, чи нема часом кого. Здається, що нема; коли се, здається йому, що пеньок надимається й сапає, ростуть йому вуха, червоні очі наливаються, ніздрі роздимаються, ніс зморщився і от так і збирається чхнути. «Ні, не буду нюхати табаки!» — подумав дід, схопивши табатирку.— Знов заплює сатана очі!» Схопив скоріш казанок та й дременув чимдуж; тільки чує, що ззаду хтось так

і чухрає хворостиною по ногах... «Ой, ой, ой!» — репетував дід, біжучи з усієї сили, та тільки як добіг до попового города, тоді звів трохи дух.

«Куди се дід зайшов?» — думали ми, дожидаючи вже годин зо три. Вже давно й мати прийшла з хутора, з галушками. Нема, та й нема діда! Повечеряли самі вже. По вечері вимила мати горщик та й шукає місця, де б вилити помиї, бо навкруги всюди були грядки; коли дивиться, лізе простісінько до неї назустріч кухва. В небі таки темненько було. Мабуть, хто-небудь з хлопців, пустуючи, сховався та й підштовхує тую кухву ззаду. «От якраз сюди й вилити помиї!» — мовила та й вилила гарячі помиї.

«Ой!» — крикнуло щось грубо. Зирк — дід! Ну хто ж знав, що то він?! їй-богу, думали, що діжка лізе! Признатись по правді, хоч воно трохи й гріх, а, справді, смішно здалось, як сива голова дідова була в помиях та обвішана шкурками з кавунів та динь. «Ач, бісова баба! — мовив, обтираючи голову полою.— Як обшпарила! Наче свиню перед різдвом! Ну, хлопці, буде вам тепер на бублики! будете, сучі сини, в золотих жупанах ходить! Дивіться лиш, дивіться, що я вам приніс!» — промовив дід, одкривши очі.— Що ж би ви думали таке там було? Подумайте гаразд. Га? Золото? От то-то ж, що не золото: сміття, паскудство... сором казати, що таке! — Плюнув дід, шпурнув казанок, ще й руки після того помив.

З того часу закляв дід і нас діймати коли-небудь віри чортяці. «І не думайте! — часто казав він нам: — Все,щоб не сказав ворог господа Христа, все збреше, сучий син!»

І було тільки почує старий, що в іншому місці непевно. «Ану, хлопці, нумо хрестити! — крикне він на нас.— Так його! так його! добре! гаразд!» І почне хрестити. А те прокляте місце, де не танцювалось, загородив тином, наказав кидати туди все, що єсть непотрібного,— весь бур’ян та сміття, що згрібав з баштану.

То ось як часом морочить нечиста сила чоловіка! Я добре знаю ту землю: потім наймали її в батька сусідні козаки під баштан. Земля славна, урожай був завжди чудесний: тільки на тому зачарованому місці ніколи не було нічого путнього. Засіють як слід,— а зійде таке, що й розібрать не можна: гарбуз — не гарбуз, кавун — не кавун, огірок — не огірок... чортзна-що таке.

1   ...   18   19   20   21   22   23   24   25   26


База даних захищена авторським правом ©refs.in.ua 2016
звернутися до адміністрації

    Головна сторінка